Миражи искусства - Антон Юртовой
Женщина, сидевшая передо мной, хотя, возможно, к тому лишь и стремилась, чтобы вернее и цельно передать мне содержимое грустной истории, но теперь я воспринимал её вместе с её рассказом почти с раздражением. Ровность и обстоятельность повествования отзывались глухим укором: из-за того, что произошло, не могла оставаться незапятнанной моя персональная репутация, на меня падала изрядная доля вины, если не вся вина…
Понадобилось одёрнуть себя.
Разве мне следовало избегать расплаты, хотя бы в виде раскаяния, если действительно вина тут пусть и в малой части ложится на меня, что отрицать и невозможно, и глупо? Я ведь здесь не такой уж и посторонний. И не очевидно ли, что между нами, двумя бывшими приятелями, вдова выступала посредником нашей общей с Кересом боли не иначе как в охранение памяти о нём? И потом – ей самой тоже больно, горько и тяжело. Женщина не уклонилась, рассказала правду, хоть та и ужасна. Это заслуживало уважения и признательности.
Так я подводил черту под свои шалые, несправедливые, разлетавшиеся мысли. С трудом и насколько мог я успокоился.
И вновь тянулись и утыкались мне в сознание былые печальные события и детали от них, частью ещё издалёка мной узнаваемые. Их Ольга Васильевна извлекала и извлекала из своей памяти, добавляя веса к уже и без того тяжёлому и горестному сюжету.
Керес продал по крайней мере десятка два копий, снятых с полотна дяди. С их исполнением управлялся быстро. Картины выдавали руку профессионала: уточнялись мазки, сочетания красок.
Сбывая очередную такую поделку и получая деньги, воришка большую часть сумм отдавал жене, а немного оставлял себе. Пил на них не запойно, а как бы и не пьянея и продолжая работать. Так велось у него с тех пор, когда он, целиком захваченный стихией искусства, уже испытывал озабоченность и тревогу: вдруг этому наступит конец и – не из лучших? Теперь, однако, пьянству сопутствовал другой смысл.
Керес заметно и быстро деградировал.
Излом наступил с первой же претензией от покупщика.
Одинаковые образцы вызвали шок в среде знатоков и собирателей живописи ряда стран. Инциденту придал излишней огласки дядин подарок.
Эта вещь, как и многие изготовленные Кересом копии с неё, ушла в продажу, и досталась она как раз тому честному и респектабельному человеку, который долго покровительствовал мазиле, даже считался его другом и не скупился давать ему деньги взаймы. Керес об этом сильно сожалел, говоря, что так произошло случайно, по недосмотру. На тот момент конвейер сбыта поделок уже был запущен, что называется, в полном варианте, так что племянник, наверное, в самом деле мог запутаться и ошибиться. Но разве такой уж простой и невинной ситуация выглядела без этой идиотской оплошности?
Дальше последовали суд, тюрьма. В неволе какое-то время осуждённый вёл себя смирно, как полагалось. Даже запросил у жены мольберт, холст, кистей и красок, намереваясь что-то писать.
Ей, навещавшей его, не верилось, что так может продолжаться долго. К Кересу подступались болезни и раздражение; он страдал ввиду отсутствия привычного ему широкого свободного общения, мрачнел, всё больше замыкался в себе.
Позволил втянуть себя в какую-то странную, придуманную отсидниками затею с коллективным побегом.
После одного из допросов ему стало плохо. Он умер от остановки сердца в тюремной лечебнице.
Ольге Васильевне да и кому бы то ни было он даже в труднейших обстоятельствах ни на что не жаловался. Но она знала, что когда пришло письмо от меня, он уже называл себя человеком конченым. И с ответом затягивал умышленно, испытывая – быть иначе ведь не могло – отчётливую растерянность и угрызения совести в первую очередь из-за того, что его отношение к дяде вообще выходило мерзким: однажды случайно видев его последний раз в жизни в барачном углу, он потом ни разу даже не попытался помочь ему как нищему, не писал ему, не наводил справок и даже о его смерти узнал много позже того, когда та случилась, да вовсе и не по-родственному, не от кого-то из своих или по собственной инициативе, а лишь со стороны, то есть – от меня, не имевшего ровно никаких обязательств на сей счёт.
Не могли не появляться угрызения и из-за такого же дикого, не имевшего видимых причин отстранения его от своих родителей и ото всех других близких родственников, не говоря уж о дальних.
Навестив несколько раз до поступления в «Репинку» то глухое место, где он родился и рос, Керес затем резко оборвал связи с миром собственного начала, перестав интересоваться им и вспоминать о нём, по сути полностью зачеркнув и затушевав его для себя.
В тюрьме, в предчувствии худшего, он просил жену похоронить его самого скромно, и, не забывая о надписи, сделанной Кондратом на обратной стороне картины с девчатами, завещал ей положить ему в гроб свой «Мир» – единственное полотно, остававшееся непроданным изо всего, что он, как подлинный автор, написал за все годы.
Явно не шедевр, а только выражение первой и так необходимой удачливости, эта работа была для него своеобразной святыней, хотя он, конечно, прекрасно понимал её коварное присутствие в его катившейся по наклонной судьбе.
Прихватив её навеки с собой, он, как можно судить по его истории в целом, имел в виду не то игровое и совершенно ни к чему не прилагавшееся, что исходило от Кондрата.
Мемориальный акт приобретал значение резюме, в котором заключено признание полной несостоятельности в творчестве, когда свобода в нём бывает измарана корыстью и тем самым унижена и напрочь отброшена. Да ведь и как таковая она, как известно, имеет место в искусстве лишь на момент выбора, всего лишь наталкивая на него, делая его возможным, что для Кереса, когда-то искренне и горячо желавшего определиться в разработках нового или даже оригинального, не составляло труда учитывать в каждом конкретном случае в своей последующей профессиональной деятельности как живописца. Выходило же тут всё иначе, как бы вчистую наоборот.
По-настоящему сделать выбор ему так и не удалось.
На стене висел теперь самый обычный образец копии с чужой копии. Уже будучи уличён и в течение нескольких дней дожидаясь вызова в суд, потерявший себя художник часто и надолго удалялся в свою мастерскую, чтобы находиться в ней один на один с этим полотном, и если бы кому случилось видеть его там в самые, наверное, мучительные для него часы, то ему, наблюдавшему, открылось бы нечто странное и нелепое: Керес продолжал сосредоточенно и как бы с увлечением работать