Николай Гумилев - Глоток зеленого шартреза
– Ловко, – захохотал Митя, – вот удружил.
– Сознаваться не надо, – сентенциозно заметил Евменид, – а то пользы для дела не будет.
– А есть такие, что не сознаются? – спросил Мезенцов.
– А как же. Я вам расскажу, потому что вы все равно не поверите. Возьмем, к примеру, «Слово о полку Игореве»: кто его сочинил, певец древний? Оно-то и правда что певец, да только не древний, а Семен Салазкин, сын купеческий, что всего полтораста лет тому назад жил. Мальчиком он убежал из дому, да так и жил, под крышу не заходя, то на Волге бурлачил, то на Дону траву косил, а зимой в Сибири бил куницу да соболя. И все песни пел, такие все забавные да унылые<<?>>, сам придумывал. Один барин хотел его даже в столицу везти, в Академию представить, едва он убежать мог. Встретили его братья. Зря, говорят, болтаешься, к делу тебя приставить надо. Приставили к нему человека, чтобы ходил за ним, летописи старые ему читал да, что он сочиняет, записывал. Через год «Слово» и готово. Длиннее оно должно было быть, да только Сеню медведь задавил <<?>>, на спор с одним топором пошел против зверя. Переписали наши-то уставом да и всучили через разных людей господину Бобрищеву-Пушкину, а там история известная.
Мезенцов задумался. Он сопоставил рассказ Филострата с разговором, который он слышал под окном, и вдруг ему стало ясно, что действительно существует тайное международное общество, поставившее себе целью скомпрометировать всю европейскую науку, последовательно вводя в нее неверные данные. Но для чего, он не решился спросить в присутствии Мити, очевидно игравшего в этом обществе особую роль. Между тем Филострат подтолкнул локтем Евменида.
– Откройся им, они ведь братья, что скрывать.
Евменид закраснелся и потупился.
– Что такое? – настороженно спросил Митя – он всегда все замечал.
– Так, ничего… – начал Евменид.
Но Филострат решился.
– Не надо больше нашего общества, – торжественно объявил он, – и братьев можно распустить.
– Да вы что, ополоумели? – озирая то того, то другого, воскликнул Митя.
– Евменид Сладкопевцев доказал существование Бога, он величайший философ, – продолжал Филострат и остановился, наблюдая произведенное впечатление.
– Только-то, – с облегчением вздохнул Митя, – вот напугали! Ну, что там у тебя? – обратился он к Евмениду, комкавшему в руках какую-то бумажку. – Выкладывай, может быть, и пригодится.
– Прочти, прочти, Евменид, – ободрил брата Филострат. – Митя, он всегда зря зубы скалит, а другие поймут наверно. Да как и не понять, правда такая, что глаза режет.
– Это я уже тут на полянке составил, – извиняясь, произнес Евменид. – Брат птицу ловит на обед, а я картошку чищу да сочиняю. Как будто что и вышло: вот посудите сами.
И он начал:
– «Не с того дня человек пошел, как говорить научился, а с того, как Бога в себе открыл. Потому что язык что? И птица по-своему щебечет, и муравей усиками все, что хочет, может объяснить товарищу. А вот как Бога познала тварь, так и родилась заново и стала уже твореньем. Зверю открыты три измерения пространства. Возьмите, к примеру, лошадь на узком мостике через канаву. Видит она, что канава глубокая, и боится, видит, что мостик узенький, ступает осторожно, а когда берег близко, идет скорее. Значит, длину, глубину и ширину чувствует. А человеку открыта еще внутрина. Внутрь себя духовными очами проникать он может и тоже без конца, как по земным измерениям. Это и есть четвертое измерение, или, лучше, первое нового порядка, которое и есть Бог. И узнал тогда человек о новых существах, что одно другого диковиннее. Львы крылатые, сфинксы, колеса из глаз светящихся, всего и не перечесть. Где он их открыл, как не в себе самом, во внутрине своей божественной? И рисовал их, и лепил, и описывал, да так хорошо, как с живыми зверьми, что вокруг него ходят, не вышло бы. Только мало одного измерения, призраки от него родятся, да и то маловероятные. Затосковал человек по истине непреложной, и явил ему Господь наш Иисус Христос второе измерение иного мира, которое есть любовь. То-то радость пошла по всей земле. С двумя-то измерениями куда способнее. И цветочки иначе запахли, и птицы запели по-новому, а человек стал на земле как добрый хозяин. Чудеса совершаться начали заместо появленья призраков. Только что чудеса, когда хочет душа незыблемого. Опять затосковал человек, и начал ему открываться Дух Святой, третье измерение, слово которого еще не сказано и неведомо, какое оно будет. А как откроется, так и станет человек жить в новых трех измерениях, а о старых забудет, как о сне полуночном. И ничто из того, что его прежде томило и заботило, уже не затомит и не озаботит. Потому что это и есть истина». Вот как бы вступление, а дальше я подробно обо всем рассказываю.
И Евменид остановился, ожидая одобрения. Ванино лицо раскраснелось от волнения, как лицо отрока в огненной пещи. Мезенцов тщетно ломал голову, стараясь вспомнить источники, из которых выросла эта странная теория. Филострат захлебывался от благоговейного обожания перед братом.
– Много, поди, картошки перепортил, такую ерунду сочиняя? – воскликнул Митя и зевнул.
– Почему ерунду? – в один голос спросили оба брата и Ваня.
– А что, дело разве? Ну, пойдемте, товарищи, не век же нам с длиннополыми сидеть.
– Нет, ты погоди, ты объясни сначала, а то облаял да ушел.
– Да чего объяснять-то? Вот вы на счете здесь все основываете, а не чуете, что счет – грех великий, сатанинские разделения. Как посмотришь на травку, на облачко, на девушку да на самого себя, так и увидишь, что это все единое всегда было и всегда будет, потому что Бог засмеялся. А с вашим счетом до такого дойдешь, что лучше не говорить.
– А до чего, к примеру?
– Фу-ты, ироды! И какой же дурак вас в общество взял, вам бы сапоги шить да в колокола звонить. Бога из цифр вывели, так за Богом еще что-нибудь выводить начнете. Цифрам-то конца нет. Вот вы все три да три. Так пожалуйте и три мира подавайте, земной, Божеский и еще какой. Когда люди умнее были, так жгли за такие штуки. Ересь это, и злейшая.
– Выходит, что так, – убитым голосом простонал Евменид. – Что же теперь делать?
– Да вот в Казань пойдете, выпьете по дороге, может, влюбитесь опять. Много человеку дела и без выдумок разных. Потому голова зря наверху, она самое что ни на есть глупое в человеке.
– А сочинение порвать?
– Зачем рвать, может пригодиться. Перепиши его, как надо, да и выдай за чье-нибудь.
– И то, – обрадовался Евменид, – может, как паскалевскую рукопись, вновь найденную, пустить? Он же и математик. Другим слогом изложить, и пойдет.
– Нет, брат, – оживленно ответил Филострат, – это скорее Лактанцием пахнет, он такие размышления любил. Скажем, на Афоне нашли список.
– Ну, уж я там не знаю, кому, да и некогда мне, – объявил Митя. – Разбирайтесь сами. Идем, идем, товарищи, путь немалый. А вам спасибо, что повеселили.
<<На этом обрывается рукопись «Веселых братьев».>>
И. ОдоевцеваТАК ГОВОРИЛ ГУМИЛЕВГумилев в годы, когда я его узнала, давно уже достиг совершеннолетия, – ему было больше тридцати лет, – но он все равно продолжал расти и развиваться умственно и духовно, как и он сам говорил:
«Я еще далеко не достиг всей полноты моего таланта. В сущности, я еще почти в начале моей поэтической карьеры, хотя уже создал немало.
Я никогда не был вундеркиндом. Скорее наоборот, я сформировался поздно и поздно стал личностью. Только теперь, в самые последние месяцы, я начинаю по-настоящему проявлять себя таким, каким меня задумал Бог.
Я как-то не по годам молод, во мне столько не успевших проявиться, рвущихся на свободу сил. Мне приходится сдерживать, обуздывать их.
Вот я, в прошлом году, начал писать поэму «Дракон». Писал со страстью, запоем в полную меру таланта. А вижу – нет, поторопился. Надо еще подождать, «повзрослеть» душевно и умственно, накопить духовного опыта, чтобы окончить «Дракона».
Я уверен, что в будущем совершу многое, о чем сейчас могу только смутно мечтать, и внесу нечто новое в русскую поэзию. Но об этом никому не говорите – слишком похоже на хвастовство.
Я никогда никому не подражал, я создал акмеизм, но теперь чувствую, что я перерос его, он меня больше не удовлетворяет, я готов отдать его своим последователям, пусть продолжают.
А сам я, по всей вероятности, создам новое литературное течение. Я еще не знаю ясно какое, но чувствую присутствие его в себе, как женщина, которая у Брюсова несет в себе
…Сосуд нерукотворный,В который небо снизошло.
Да, я чувствую, в особенности после «Заблудившегося трамвая» и «Цыган», что с акмеизмом покончено и я скоро, очень скоро произнесу новое слово в поэзии…»
Так говорил Гумилев, гуляя со мной теплым июльским днем – в Летнем Саду, за несколько дней до своего ареста.
Г. АдамовичГУМИЛЕВПознакомился я с Гумилевым вскоре после того, как окончил гимназию и поступил в петербургский университет. Знакомство произошло в романо-германском семинарии, который был чем-то вроде штаб-квартиры только что народившегося поэтического направления «акмеизм». Там читались и обсуждались стихи новейших французских поэтов, там устраивались собрания с участием Ахматовой и Осипа Мандельштама, и вообще этот семинарий был пристанищем модернизма в противоположность отделениям русской литературы, где Шляпкин или Венгеров ревностно охраняли традиции прошлого столетия. Помню, Гумилев спросил меня: «Вы знаете, что такое акмеизм?» Я читал его статьи в «Аполлоне» и с уверенностью ответил: «Знаю». – «Вы согласны с его программой?» Не задумываясь, правильнее было бы сказать – не подумав, я ответил: «Конечно, согласен». – «Приходите в „Цех поэтов“… там-то, такого-то числа. Мы прослушаем два-три ваших стихотворения и решим, можно ли вас принять в члены „Цеха“. Предупреждаю заранее, не обижайтесь, если будет решено, что следует подождать».