На языке врага: стихи о войне и мире - Александр Михайлович Кабанов
апельсин, разбрызгивая электрический сок,
утираешь лицо от выходки хулиганской,
и оркестр наяривает марш-бросок.
Выбегают униформисты, жонглеры тасуют кольца,
акробаты впрыгивают на батут,
иллюзионист приглашает еще одного добровольца:
«Постойте здесь. Проткните шпагой вот тут…»
Наступает черед танцевать слонам и собакам,
дрессировщик – волосы в перхоти, зевающий лев,
скачут пони, обдавая зрителей аммиаком,
постепенно манеж превращается в хлев.
Шпрехшталмейстер радуется, что полон
зал: эквилибристу негде упасть,
и в конце представленья выходит горбатый клоун,
издевательски ощеривая акулью пасть.
Он ведет себя не смешно и ужасно глупо,
древний голод переполняет его зрачки,
что еще чуть-чуть, и ворвется в зал цирковая труппа —
в трупных пятнах, кромсая публику на куски.
«Времена, когда еще сжигали мосты…»
Времена, когда еще сжигали мосты,
чтоб согреть всех, сбежавших из плена,
и у женщин – были кошачьи хвосты,
у мужчин – четыре руки и четыре члена.
Времена, когда бог основал Соловки,
не скучала царевна Елена —
ведь ее обнимали четыре руки,
и в нее проникали четыре члена.
Помнишь: небо окрасилось в цвет бересты,
и надвинулось море стальное,
грянул ядерный гром и отпали хвосты,
поредело и все остальное.
Прохудились колючие водоросли,
опустели охранные вышки,
только руки из жопы росли и росли,
и строчили доносы и книжки.
«Кефаль автокефальная…»
Кефаль автокефальная,
федеративная —
от моря отлученная:
куда ты скачешь, дивная,
горячая, копченая?
Тебя ловили в заводях,
где лилии под струями,
и увозили в аудях,
избитой поцелуями.
Любовница для мытаря,
живая бутафория:
как бабочка, накрытая —
сковородой Григория.
Холодильник
Ангел Фреон – не знал о своем аресте,
долго хранил нас в сухом и прохладном месте:
там, за высокой стеной, под сенью укропа,
помнишь, как мы плевали на два потопа,
как мы сгорали от похоти и стыда?
Шел ледниковый период, сбивались в стада,
дачные овощи и магазинные фрукты,
из Бессарабского рынка – мясопродукты,
рыба речная впадала в зимнюю спячку
и бутербродное масло вползало в пачку,
лишь пельменеозавры и салопитеки —
окаменевшие приподнимали веки —
поглазеть на этот фарс
и послушать траурный фарш —
есть в исходе что-то от дискотеки.
Ангел Фреон, и у тебя – истекает срок,
так, под фольгой, заплесневел сырок,
но мирозданье —
еще сияет консервной жестью,
да иногда влетает муха с благою вестью
и, через щель в стене —
вползает червяк-пророк.
«Дети с пистолетами одни…»
Дети с пистолетами одни,
листья престарелые горят,
в цокольном вагоне с лошадьми
всадники о смерти говорят.
Будто у нее конъюнктивит,
будто у нее гнедая масть,
вот бывает, лампочка висит,
и мечтает лампочка упасть.
Рыжий полустанок пролистнем,
выпьем чаю и опять уснем
в поезде игрушечном моем,
в поезде игрушечном моем.
«Переводить бумагу на деревья и прикусить листву…»
Переводить бумагу на деревья и прикусить листву:
синхронной тишины языческая школа —
и чем больней, тем ближе к мастерству,
мироточит туннель от дырокола.
Но, обездвижен скрепкою щегол,
и к сердцу моему еще ползет упорно —
похожий на шмеля, обугленный глагол,
из вавилонского сбежавший горна.
В какой словарь отправился халдей,
умеющий тысячекратно —
переводить могилы на людей,
и выводить на солнце пятна?
Всевышний курс у неразменных фраз:
он успевал по букве, по слезинке —
выхватывать из погребальных ваз
младенцев в крематорском поединке.
И я твой пепел сохранил в горсти
и убаюкал, будто в колыбели,
и сохнут весла, чтоб перевести
на коктебельский и о Коктебеле.
«Поначалу апрель извлечен из прорех…»
Поначалу апрель извлечен из прорех,
из пробоин в небесной котельной,
размножения знак, вычитания грех
и сложения крестик нательный.
Зацветет Мать и Матика этой земли:
раз-два-три-без-конца-и-без-края,
и над ней загудят молодые шмели,
оцифрованный вальс опыляя.
Калькулятор весны, расставания клей,
канцелярская синяя птица,
потому что любовь – совокупность нолей,
и в твоем животе – единица.
«Пора открыть осеннюю канистру…»
Пора открыть осеннюю канистру,
и лету объявить переучет,
рояль в кустах съедает пианистку —
и по аллеям музыка течет.
Она течет, темна и нелюдима,
отравленная нежностью на треть,
и мы с тобой вдыхаем запах дыма,
заходим в парк и начинаем тлеть.
Твое молчанье светится молитвой
о городе из воска и сукна,
где мы с тобой, расписанные бритвой,
еще видны в малевиче окна.
«Это люди особой породы…»
Это люди особой породы,
это люди особой судьбы:
на подмостках – сезон Квазимоды,
замурованы крылья в горбы.
Спотыкаясь в невидимых латах
под дождем из одних запятых,
это время, когда бесноватых —
тяжело отличить от святых,
И мутит от церковной попойки,
там, где смешана с кровью кутья,
это время бессмысленной кройки,
и уже не дождаться шитья.
Вдохновенье в неровную строчку
и любовь в шутовских ярлыках —
вот и режут ее по кусочку
и уносят в своих рюкзаках.
Окно