Теодор Крамер - Зеленый дом
26 сентября 1957 года Крамер все-таки возвращается в Вену, чтобы прожить немногие оставшиеся ему месяцы в комнате, принадлежащей министерству народного просвещения. 1 января 1958 года лично будущий федеральный канцлер Австрии Бруно Крайский назначает ему почетную «пожизненную пенсию». Но как всегда всё — слишком поздно. 3 апреля того же года после внезапного инсульта Теодор Крамер умирает. В мае того же года ему посмертно присуждается та же премия, с которой некогда начиналась его литературная карьера — Премия города Вены. Огромный архив Крамера остается на попечении молодого друга, с которым Крамер познакомился в Англии — Эрвина Хвойки.
Эрвин Хвойка в 1960 году даже сумел издать еще одну книгу стихотворений Крамера — «…а кто-то расскажет» (книга составлена почти исключительно из того, что печаталось только в периодике). Потом — молчание, и лишь в семидесятые годы к Крамеру начинает пробуждаться интерес читателей. Не буду отвлекать внимание перечислением книг, вышедших в 70-е годы ХХ века, но перелом наступил вместе с выходом книги документов и биографических материалов по Крамеру: «Поэт в изгнании» (Вена, 1983), книгой избранного «Шарманка из пыли» (Мюнхен, 1983) и уже не единожды упоминавшегося трехтомника (1983–1987), позже к вошедшим в него стихотворениям добавилась еще сотня или две, но главное дело было сделано — Теодор Крамер наконец-то занял свое место в пантеоне великих поэтов Европы.
Однако даже для читателя, говорящего по-немецки от рождения, читать Крамера — непростое дело. Почти каждый его сборник сопровождался небольшим словариком, разъясняющим слова, употребленные поэтом в тексте. Иные из них по объективным причинам давно вышли из употребления, такие как «ремонтёр», что в армии означало человека, обязанного следить за состоянием здоровья и боеспособности лошадей и своевременной их подменой; иные, как «пилав» (сладкий плов), «полента» (кукурузная каша), «мет» (мёд), понятней русскому уху, чем немецкому; иные — «марилле» (абрикос), «парадайзер» (сорт помидоров), «мост» (фруктовое вино) — скорей разговорные австрийские или южнонемецкие обиходные слова, чем нормативная лексика, чисто венский итальянизм «трафикант» (торговец сигаретами), — и это не считая сотен совершенно специфических слов из профессиональной лексики, от терминов работы шелушильщиков орехов и торговцев свиной щетиной — до слов, которые внесла в жизнь Крамера вынужденная эмиграция («фиш энд чипс», «стаут», «блэк-аут» и т. д.). Нелегко читателю, еще хуже переводчику, хотя после первой сотни стихотворений начинаешь понимать и то, чего в словарях стыдливо нет. Герои Крамера удвительно похожи на героев Брехта времен «Домашних проповедей»: повези чуть больше в жизни крамеровским Марте Фербер, Барбаре Хлум, Йозефе — глядишь, получилась бы у них жизнь, как у брехтовской Ханы Каш… да вот не получилась; Билли Холмс только тем и отличается от полоумного брехтовского Якоба Апфельбека, что он своего папашу не сам убил, а льдом обложил, чтобы его пенсия не прервалась; наконец, немногие еврейские персонажи Крамера (торговец мылом Элиас Шпатц, разносчик жестяного товара Мозес Розенблит — в оригинале «Фогельхут», но уж тут пусть простит меня читатель, фамилию пришлось поменять, как и имя самоубийцы Арона Люмпеншпитца пришлось поменять на «Мозес») просто сошли даже не со сцены Брехта, а со страниц его «Трехгрошового романа». Трудно сказать, насколько были поэты знакомы с творчеством друг друга. Однако жизнь выпала им, ровесникам, почти одинаковая, довольно короткая, эмигрантская и вовсе не радостная. И стихи Крамера, тысячи коротких баллад и зарисовок, складываются в огромную панораму европейской жизни двадцатых, тридцатых, сороковых годов ХХ века. Это — ни в коем случае не жалкий жанр «человеческого документа», это — творение истинного мастера, всю жизни стремившегося написать о тех и для тех, кто сам о себе никогда не напишет, чья жизнь канет в забвение на второй день после их смерти. Герои его говорят на том языке, какой знают. А Крамер всю жизнь только и хотел, что «быть одним из них», и это ему удалось.
Крамер редко писал о себе, хотя в день памяти матери неуклонно зажигал поминальную свечу, а его стихотворение «Вена. Праздник Тела Христова, 1939» — возможно, вообще лучшее антифашистское стихотворение в австрийской поэзии, как и крамеровский же «Реквием по одному фашисту» (фашист — выдающийся австрийский поэт Йозеф Вайнхебер, покончивший с собой в 1945 году). Ключом к его пониманию роли поэта неожиданно оказывается стихотворение «Фиш энд чипс» (т. е. «рыба с картошкой» в ее малосъедобном английском варианте). Поэт просит в нем не посмертной славы — хотя, конечно, «…не худо бы славы, / Да не хочется славы худой» (И. Елагин), — а… «рыбы с картошкой», в час, когда вострубит труба Судного Дня.
Горстка рыбы с картошкой в родимом краю —все, кто дорог мне, кто незнаком,съешьте рыбы с картошкою в память моюи, пожалуй, закрасьте пивком.Мне, жившему той же кормежкой,бояться ли судного дня?У Господа рыбы с картошкойнайдется кулек для меня.
Прочтите книгу Теодора Крамера, мучительно и долго переводившуюся мною, и помяните, российские читатели, самого скромного из поэтов Австрии именно так, как он завещал.
Это не фанфаронское требование «сжечь после моей смерти все мои рукописи» (все одно человек умирает с надеждой, что эту его волю никто не исполнит, как и случилось с Горацием, с Кафкой, с Набоковым). Это скромная просьба — «помянуть». И точное указание — как и чем.
Так помянем же.
Твое здоровье, читатель.
Евгений Витковский
Из сборника
«УСЛОВНЫЙ ЗНАК»
(1929)
Внаймы
Я ушел из города по шпалам,мне — шагать через холмы судьба,через поймы, где над красноталомодиноко кличут ястреба.Рук повсюду не хватает в поле;как-нибудь найдется мне кусок.Но нигде не задержусь я доле,чем стоит на пожне колосок.
Если бродишь по долине горной,средь корчевщиков не лишний ты;в хуторах полно работы шорной,всюду в непорядке хомуты.На усадьбах рады поневолеловкой да сноровчатой руке.Но нигде не задержусь я доле,чем зерно в осеннем колоске.
Принялись давильщики за дело,потому как холод на носу.Я гоню первач из можжевела,пробу снять заказчику несу.Любо слышать мне, дорожной голи,отзывы хозяев о вине.Но нигде не задержусь я доле,чем сгорает корешок в огне.
Хлеба в Мархфельде
В дни, когда понатыкано пугал в хлебаи окучена вся свекловица в бороздах,убираются грабли и тачки с полейи безлюдное море зеленых стеблейоставляется впитывать влагу и воздух.
И волнуется хлеб от межи до межи, —только в эти часы убеждаешься толком,как деревни малы, как они далеки;и трепещут колючей листвой бодяки,лубенея на пыльном ветру за проселком.
Постепенно в пшенице твердеет стебло,избавляются зерна от млечного сока;а над ровным простором один верболозневысокие кроны вдоль русел вознес,отражаясь в серебряной глади потока.
Только хлеб в тишине шелестит на ветруда кузнечик звенит, — вся земля опочила;лишь под вечер, предвидя потребу косьбы,деревушки, в прозрачной дали голубы,на часок оглашаются пеньем точила.
Год винограда
Лоза в цвету — всё гуще, всё нарядней,долина по-весеннему свежа;я коротаю год при виноградне,определен деревней в сторожа.Почую холод — силу собираю,зову сельчан, вовсю трублю в рожок:раскладывайте, мол, костры по краю,палите всё, что просится в разжог.
Лоза в листве, черед зачаться гроздам,страшилы позамотаны в тряпье;меж тыкв уютно греться по бороздам,лесс налипает на лицо мое.Харчей промыслю за каменоломней, —где прячусь я, не знает ни один, —колени к подбородку, поукромней,и засыпаю, обхвативши дрын.
Зрелеют грозды, множится прибыток, —тычины подставляю; где пора,сметаю с листьев и давлю улиток,меж тем в долине — сенокос, жара.Слежу — не забредет ли кто нездешний,лещину рву, хоть и негуст улов,грызу дички да балуюсь черешнейи дудочкой дразню перепелов.
Созрели грозды, и летать не впоруобъевшемуся ягодой скворцу;пусть виноградарь приступает к сбору,а мой сезонный труд пришел к концу.Всплывает запах сусла над давильней,мне именно теперь понять дано:чем урожайней год, чем изобильней,тем кровь моя зрелее, как вино.
В лессовом краю