Евгений Рейн - Избранное
Русской поэзии всегда не хватало времени — как, впрочем, и места. Отсюда ее интенсивность и надрывность — чтоб не сказать «истеричность». Созданное в существовавших параметрах — под сенью Дамоклова меча — за последние сто лет необычайно, но слишком часто окрашено комплексом — «сейчас или никогда!». Изуродованность поэтической судьбы стала у нас не меньшей нормой, чем ее прерванность, и поэт — даже начинающий — воспринимает себя и трактуется аудиторией в драматическом ключе. От него ожидается не сдержанность, а фальцет, не мудрость, а ирония или, в лучшем случае, искренность. Это — немного, и хотелось бы надеяться, что положение дел переменится; и, хотелось бы, чтобы перемена эта началась немедленно, с Рейна. Именно поэтому хочется положить ему на стол Вергилия или Проперция. Овидием он уже был, Катуллом — тоже. Трагический удел им — на бумаге и во плоти — надо надеяться, исчерпан. Что до Горация, то после Ахматовой на эти лавры претендовать у нас некому и нельзя. Но на новые вергилиевы эклоги или элегии Проперция сил у Рейна хватить может и должно. Человек, живущий в империи, тем более — в разваливающейся, не много потеряет, отождествив себя с теми, кто, в сходных обстоятельствах, две тысячи лет назад, не позволил себе впасть в зависимость от творящегося вокруг, и чья речь была тверда. Последнего, впрочем, Рейну, чей голос зазвучал и не пресекся в эпоху имперского окостенения, не занимать.
Пусть автор не посетует на вышеизложенные пожелания. Фантазии вроде этой естественны при чтении собранных здесь стихотворений — при чтении с другой стороны земли. Пишущему это предисловие представляется, что опыт пережитого, накопленный в этих стихотворениях, может разрешиться только преодолением биографии и обретением тональности, родственной тональности ахматовских «Северных элегий». Более того, пишущий это предисловие должен признаться, что он предается этим фантазиям не только на счет Рейна, но и на свой собственный. Это объясняется не столько тем, что потерянный рай Рейна как две капли воды похож на потерянный рай автора предисловия, с только сходством его и рейновского рая обретаемого. Если он, этот рай, существует, то существует и возможность того, что автор этой книги и автор предисловия к ней встретятся: преодолев свои биографии. Если нет, то автор предисловия останется во всяком случае благодарен судьбе за то, что ему удалось на этом свете свидеться с автором этих стихотворений под одной обложкой. Это немало. Их, стихотворений этих, физическое соседство с текстом этого предисловия является если и не торжеством справедливости, то, во всяком случае, внятной метафорой их неотделимости — на протяжении более чем в четверть века — от сознания автора этого предисловия. То, что их разделяет, — менее, чем страница.
Иосиф Бродский
ИМЕНА МОСТОВ
«Окно на первом этаже над Невкой…»
Окно на первом этаже над Невкой,трамвай гремит на вираже возле мечети.Я постучу тебе в стекло монеткой,орел и решка — вот и все на свете.
Я подходил и видел через щелку,как тень вразлет на потолке скользила,все позабыл, лишь нитку да иголкуприпоминаю в доме у залива.
Все ниже, ниже абажур спускался,потом двенадцать за стеной било,и пестрый кот приятельски ласкался,а ты все шила. Как ты долго шила!
Еще дрожит под сквозняком рама,еще шипит замолкшая пластинка,но нет будильника, а подниматься рано…И ночь сама примерка и блондинка.
МОСТ ЛЕЙТЕНАНТА ШМИДТА
Закат над широкой рекоюИ город на том берегуИсполнены жизнью такою,Что я объяснить не могу.Пешком возвращаясь с прогулки,Гляжу на огни и дома,Но ключик от этой шкатулкиНайти не хватает ума.Подумать — Васильевский островТак близко — достанешь рукой!Но, скрытен, как будто подросток,Он что-то таит за рекой.И желтое небо закатаТревожно, и так же почтиНеясным волненьем объятаДуша на обратном пути.Но ведь неспроста, не впустуюЯ с этим живу и умру;Какую-то тайну простуюЯ чувствую здесь на ветру.Мелькают трамвайные числаУ площади на вираже.Не знаю названья и смысла,Но что-то понятно уже.
ФОНТАНКА
Четыре трубы теплостанцииИ мост над Фонтанкой моей —Вот родина, вот непристрастнаяКартина, что прочих милей.
Как рад я — мы живы, не умерли,Лишь лаком покрылись седым.Какие знакомые сумерки,Звоночек над рынком Сенным.
Теперь уже поздно, бессмысленноРыдать у тебя на груди;Но вечно я слушал — не слышно лиТвоей материнской любви?
Не слышно ли пения жалкого?Что прочим о стенку горох?Не видно ль хранителя-ангелаНа трубах твоих четырех?
Родные, от века привычные,Ваш голос и суд справедлив.Сыграйте мне, трубы кирпичные,Какой-нибудь старый мотив.
СОРОК ПЯТЫЙ
Маме
На мне пальто из пестренького твидика —хорошее, германское пальто.Глобальная имперская политикачетыре года думала про то,как мне урон недавний компенсировать.Про то решали Рузвельт и Черчилль.Как одарить меня, сиротку, сирого,проект им наш Верховный начертил.Четыре года бились танки вермахта,люфтваффе разгорались в облаках,правительств по одной Европе свергнутопоболее, чем пальцев на руках.Тонул конвой на севере Атлантики,и лис пустыни[1] заметал следы,стратеги прозорливые и тактикиустраивали канны и котлы.Но, главное, но главное, но главное —я был красноармейцами прикрыт.И вот стою, на мне пальтишко справное,уже полгода я одет и сыт.Стою я в переулке Колокольниковом,смотался я с уроков и смеюсь,и говорю с румяным подполковником,и он мне дарит пряжку «Gott mit uns»[2].
ЧЕРЕЗ ПЯТНАДЦАТЬ ЛЕТ
В костюме васильковом, в жилете голубомС Сережей Васюковым (о нем скажу потом)На улице эстонской, у баров и кафеС прическою тифозной на смутной головеОн шел в начале лета пятнадцать лет назад,Заглядываясь в бледнопылающий закат.Чуть сзади шла подруга (о ней скажу сейчас).Карабкалась по трубам, что капля в ватерпас,Над мелким горизонтом янтарная луна.И в хаки гарнизонном, чернява и бледна,Пока еще невеста, хозяйка дел и слов,Всезнайка и невеста, и первая любовь;Ступая резковато на острых каблуках,Ты здесь прошла когда-то, изрядно обругавСережу Васюкова за пошлый вкус в кино……В костюме васильковом! Пятнадцать лет! Давно!Мы шли втроем по Виру. Теперь иду один,Но вижу ту квартиру, те этикетки вин.…На Каннском фестивале Сережа ВасюковСтоит на пьедестале из премий и венков.Средь блочного комфорта окраинной МосквыГорит ее конфорка, разбросаны носки.Играют в детской дети, чья чужеродна кровь.А Таллинн на рассвете как первая любовьСреди бессонной ночи пятнадцать лет назад…Но жизнь еще короче и сшита наугад!
ПОДПИСЬ К РАЗОРВАННОМУ ПОРТРЕТУ
Глядя на краны, речные трамваи,Парусники, сухогрузы, моторки,Я и тебя и тебя вспоминаю,Помню, как стало легко без мотовки,Лгуньи, притворщицы, неженки, злюки,Преобразившей Васильевский островВ землю свиданья и гавань разлуки.Вздох облегченья и бешенства воздух…Годы тебя не украсили тенью,Алой помадой по розовой коже.Я тебя помню в слезах нетерпенья.О, не меняйся! И сам я такой же!Я с высоты этой многоэтажнойВижу не только залив и заводы,Мне открывается хронос протяжныйИ выставляет ушедшие годы.Вижу я комнат чудное убранство:Фотопортреты, букеты, флаконы.Все, что мы делали, было напрасно —Нам не оплатят ни дни, ни прогоны.Глядя отсюда, не жаль позолотыЗимнему дню, что смеркается рано.Выжили только одни разговоры,Словно за пазухой у Эккермана.Как ты похожа лицом-циферблатом,Прыткая муза истории Клио,На эту девочку с вычурным бантом,Жившую столь исступленно и кривоВ скомканном времени, в доме нечистом,В неразберихе надсады и дрожи.Ключик полночный, кольцо с аметистом,Туфли единственные, и все жеДаже вино, что всегда наготове,Даже с гусиною кожицей эросПредпочитала законной любови,Вечно впадая то в ярость, то в ересь.Если вглядеться в последнюю темень,Свет ночника вырывает из мракаБешеной нежности высшую степень, —В жизни, как в письмах, помарки с размаха.
СОСЕД КОТОВ