Белла Ахмадулина - Белла Ахмадулина
В мастерской Мессерера
Дарующий радость
Для личности и судьбы Высоцкого изначально и заглавно то, что он – Поэт. В эту его роль на белом свете входят доблесть, доброта, отважная и неостановимая спешка пульсов и нервов, благородство всей жизни (и того, чем кончается жизнь). Таков всегда удел Поэта, но этот наш Поэт еще служил театру, сцене, то есть опять служил нам, и мы знаем, в какой степени: в превосходной, в безукоризненной. Какое время из всего отпущенного ему взял он для пристального и неусыпного труда: для работы над словом, над строкою? Его рукописи удостоверяют нас в том, что время, которым располагает Поэт, не поддается общепринятому исчислению. Он должен совершенно уложиться в свой срок, и за это вся длительность будущего времени воздаст ему нежностью и благодарностью. Начало бесконечного воздаяния бурно происходит на наших глазах…
1986Владимиру Высоцкому
I. «Твой случай таков, что мужи этих мест и предместий…»
Твой случай таков, что мужи этих мест и предместийбелее Офелии бродят с безумьем во взоре.Нам, виды видавшим, ответствуй, как деве прелестной:так – быть? или – как? что решил ты в своём Эльсиноре?
Пусть каждый в своём Эльсиноре решает, как может.Дарующий радость, ты – щедрый даритель страданья.Но Дании всякой, нам данной, тот славу умножит,кто подданных душу возвысит до слёз, до рыданья.
Спасение в том, что сумели собраться на площадьне сборищем сброда, бегущим глазеть на Нерона,а стройным собором собратьев, отринувших пошлость.Народ невредим, если боль о Певце – всенародна.
Народ, народившись, – не неуч, он ныне и присно —не слушатель вздора и не покупатель вещицы.Певца обожая, – расплачемся. Доблестна тризна.Так – быть или как? Мне как быть? Не взыщите.
Хвалю и люблю не отвергшего гибельной чаши.В обнимку уходим – всё дальше, всё выше, всё чище.Не скаредны мы, и сердца разбиваются наши.Лишь так справедливо. Ведь если не наши – то чьи же?
1980II. Москва: дом на Беговой улице
Московских сборищ завсегдатай,едва очнется небосвод,люблю, когда рассвет сохатыйчащобу дыма грудью рвёт.
На Беговой – одной гостинойесть плющ, и плен, и крен окна,где мчится конь неугасимыйв обгон небесного огня.
И видят бельма рани блёклойпустых трибун рассветный бред.Фырчит и блещет быстролётный,переходящий в утро бег.
Над бредом, бегом – над Бегамиесть плющ и плен. Есть гобелен:в нём те же свечи и бокалы,тлен бытия, и плющ, и плен.
Клубится грива ипподрома.Крепчает рысь младого дня.Застолья вспыльчивая дрёмаостаток ночи пьёт до дна.
Уж кто-то щей на кухне просит,и лик красавицы ночнойпомерк. Окурки утра. Осень.Все разбредаются домой.
Пирушки грустен вид посмертный.Ещё чего-то рыщет в нейгость неминуемый последний,что всех несносней и пьяней.
Уже не терпится хозяйкеуйти в черёд дневных забот,уж за его спиною знакиона к уборке подаёт.
Но неподвижен гость угрюмый.Нездешне одинок и дик,он снова тянется за рюмкойи долго в глубь вина глядит.
Не так ли я в пустыне луннойстою? Сообщники души,кем пир был красен многолюдный,стремглав иль нехотя ушли.
Кто в стран полуденных заочность,кто – в даль без имени, в какойспасительна судьбы всеобщностьи страшно, если ты изгой.
Пригубила – как погубила —непостижимый хлад чела.Всё будущее – прежде было,а будет – быль, что я была.
На что упрямилось воловьедвужилье горловой струны —но вот уже и ты, Володя,ушёл из этой стороны.
Не поспевает лба неумностьрасслышать краткий твой ответ.Жизнь за тобой вослед рванулась,но вот – глядит тебе вослед.
Для этой мысли тёмной, тихойстих занимался и старели сам не знал: причём гостинойвид из окна и интерьер?
В честь аллегории нехитройгость там зажился. Сгорячауже он обернул накидкойхозяйки зябкие плеча.
Так вот какому вверясь рокугость не уходит со двора!Нет сил поднять его в дорогуу суеверного пера.
Играй со мной, двойник понурый,сиди, смотри на белый свет.Отверстой бездны неподкупнойя слышу добродушный смех.
1982III. «Эта смерть не моя есть ущерб и зачёт…»
Эта смерть не моя есть ущерб и зачётжизни кровно-моей, лбом упёршейся в стену.Но когда свои лампы Театр возожжёти погасит – Трагедия выйдет на сцену.
Вдруг не поздно сокрыться в заочность кулис?Не пойду! Спрячу голову в бархатной щели.Обречённых капризников тщетный каприз —вжаться, вжиться в укромность – вина неужели?
Дайте выжить. Чрезмерен сей скорбный сюжет.Я не помню из роли ни жеста, ни слова.Но смеётся суфлёр, вседержитель судеб,говори: всё я помню, я здесь, я готова.
Говорю: я готова. Я помню. Я здесь.Сущ и слышим тот голос, что мне подыграет.Средь безумья, нет, средь слабоумья злодействздраво мыслит один: умирающий Гамлет.
Донесётся вослед: не с ума ли сошедТот, кто жизнь возлюбил да забыл про живучесть.Дай, Театр, доиграть благородный сюжет,бледноликий партер повергающий в ужас.
1983* * *
Глубокоуважаемый дорогой любимый Андрей Дмитриевич!
Все люди живы лишь Вами, Вашей помощью. Вот и мне сейчас помогите: написать Вам – просто, что-нибудь.
Я бы не посмела писать Вам, если бы мои слова в телеграмме Елене Георгиевне и Вам: «от имени многих» – не были совершенной правдой. (Вы получили? Я потом еще напишу Вам смешное про эту телеграмму.)
Я только что спрашивала Леву и Раю: не развязно ли, не покажется ли Вам развязным, что я Вам напишу и пошлю нечто? Сказано было, что – нет, и Вам так не покажется.
Я некогда (не так давно) просила художника Биргера о милости: с Вашего позволения сопроводить меня к Вам – с алчной целью увидеть Вас, с ничтожной целью преподнести Вам стихи, книжку. Он мне сказал: «Я это сделаю, Вы – смелый человек». Какая глупость! Я – робкий человек, не смеющий приходить и утруждать.
Милый Андрей Дмитриевич! Не взыщите – пусть пишу, как знаю, глубокой ночью.
Вы еще были в Москве, а я выступала в Алма-Ате. Я знаю, что бедный мой голос, глаза и повадка чем-то приходятся людям. Но такой тоски, любви и тревоги я, кажется, не приняла на себя до тех пор. Там в одном здании и во всем районе погас случайно свет. Два часа я читала, никого и ничего не видя. Потом говорю: «Я могу читать всегда. Но и на улице совершенно смерклось. У вас внизу – пальто. Нам предстоит спуститься с третьего этажа. Сделаем это грациозно, не толкнув и не обидев друг друга». Я не забуду нежного, бережного, любовного шествия множества людей – в совершенной темноте.
Но это я все – лишь в Вам клоню.
Из темноты этой на свет следующего дня явились юные люди: Паша и Валя, и многие с ними. Бросились ко мне: «Белла! Андрея Дмитриевича – схватили». Тогда – я не заплакала, а сейчас, когда пишу, – плачу.
Ещё до этого я видела тех, кого называют: «советские войска», это мальчики – посылаемые на гибель, там, ведь, – граница. Одного из Новгорода – забыть мне не дано, и жизнь мне при его смерти не надобна.
Юные эти люди – не солдаты, а упомянутые многие – не расставались со мной. Они не знали, как жить, и не хотели жить: «лучше пусть забьют ногами в участке». Я же просила их жить – для Вас, для Вашей радости. Эта икона – от Паши, у него ничего больше не было для Вас. Сказал, что его бабушка некогда бежала с этой иконой из монастыря с дедушкой.
Я вернулась в Москву в похороны Стасика Нейгауза, в смерть Пастернаковского дома. Сожалею лишь, что Стасик успел узнать – о Вас в Горьком.
Мне давно нужно было ехать в Горький: в этом году юбилей Болдинской осени. Добрые и чистые люди, снимающие фильм о Болдине, давно уж просили меня, заклинали приехать. Говорю: Не могу, вот скоро, вот потом. И вдруг – их звонку сразу по приезде – отвечаю: выезжаю! Это я к Вам собралась. Хорошо, что достало деликатности не приехать: к ним бедным, да и к Вам: вдруг явлюсь сквозь все: «Здравствуйте! Вот – оказалась в этих местах».
Андрей Дмитриевич, Вы-то – не думаете, что мое скромное посвящение Вам – стихи, как чужеземцы подумали? Я уж им говорила: стихи я только еще пишу, ужо услышите.
Не в обратном переводе (не стихотворение):
Когда один человек заступается за человечество, он, разумеется, не боится ничего: он боится за человечество.
Но я – человек всего лишь, и я боюсь, боюсь за него и за человечество вместе.