Дмитрий Мережковский - Символы. Песни и поэмы
Рецепты всех лекарств и тайны всех настоек —
Скрывает ум ее, находчив, смел и боек.
И Даша, в нянюшках лет тридцать прослужив,
С любовью в памяти хранит благоговейной
Преданья старины и хроники семейной, —
Житейских случаев — она живой архив.
Расскажет вам о том, как Тата на крестинах
Папаше крестному испортила халат,
И был ли с кашею пирог на именинах
Или с вязигою лет шесть тому назад.
Порой случается, что няня глупой сплетней
Иль даже дерзостью хозяйку оскорбит.
«Я вам даю расчет!..» — ей барыня кричит
В негодовании. Но Даша безответней,
Смирней овечки вдруг становится. В слезах
У доброй госпожи валяется в ногах,
Целует руки ей, и кается, и молит,
Пока ей барыня остаться не позволит.
Тогда, свой прежний вид обиженный храня,
Начнет она мести и чистить мебель щеткой,
И моет все полы, и делается кроткой
И добродетельной, но только на два дня.
Потом не выдержит, и снова — крики, споры,
И жажда властвовать, и прежние раздоры.
Что делать? Жить она не может без семьи:
Она исчахла бы от грусти одинокой
Без тех, с кем ссорится всю жизнь, полна глубокой,
Но скрытой верности и преданной любви.
Одни лишь девочки ей дороги на свете:
И ненавистна всем, презрительна и зла,
Она всю нежность им, всю душу отдала.
И «нянечку» свою недаром любят дети:
Я знаю, злобные, надменные черты
И хитрые глаза становятся добрее, —
Как будто в отблеске духовной красоты, —
А руки жесткие любовней и нежнее,
Когда детей она в уютную кровать,
Крестя с молитвою, укладывает спать.
Опустит занавес, поправит одеяло,
Посмотрит издали в последний раз на них,
И этот взор любви так светел, добр и тих:
«Она не злая, — нет!» — подумаешь, бывало.
VII. МАМА
Она — не модный тип литературной дамы:
«Сонату Крейцера» не может в пять минут
Подробно разобрать и автора на суд
Привлечь, и заключить: «Я здесь не вижу драмы!..»
Не режет в перламутр оправленным ножом
Изящные листы французских книг Лёмерра
И не бранит, гордясь критическим чутьем,
Столь непонятного для русских дам Флобера;
И в светской болтовне, как будто невзначай,
Ни мыслью книжною, ни фразой либеральной
Не думает блеснуть, и, разливая чай,
Не хвалит Paul Bourget с улыбкою банальной…
В лице глубокая печаль и доброта,
Она застенчива, спокойна и проста,
И, вместо умных книг, лишь предана заботе
О кашле Наточки, о кушанье, дровах,
О шубках для зимы — об этих мелочах,
Что иногда важней серьезных дел. В капоте
Домашнем, стареньком, наружностью своей
Не занимается и хочет некрасивой
И старше лет своих казаться: для детей
Она живет. Но я считал ее ленивой
И опустившейся. Я помню, иногда
Они к ней прибегут: «Пусти нас на качели!»
Но мама много раз клялась, что никогда
Не пустить, а меж тем, они достигнут цели.
«Родная, милая!..» и, наконец, она
Уступит, ласками детей побеждена,
Хоть слышать, бедная, не может хладнокровно,
Как подозрительно скрипят гнилые бревна.
При первой шалости детей она опять
Прибегнуть к строгости решается, горюет,
Что портит девочек, что слишком их балует,
И все-таки ни в чем не может отказать.
Она казалась мне такой обыкновенной,
Такою слабою… Потом я видел раз
Ее в несчастии: я помню, в трудный час,
Почти веселая, с улыбкой неизменной,
Она была еще спокойней. В эту ночь
Лежала при смерти ее родная дочь.
Я чувствовал, что смерть подходит к изголовью
Любимой женщины… Со всей моей любовью
Я был беспомощен и жалок, как дитя.
А мать легко, без слез, как будто бы шутя,
Что нужно делала и что-то говорила
Простое, нежное… На выраженье глаз,
На кроткое лицо взглянув, — какая сила
У этой женщины, я понял в первый раз.
VIII. ПРОЗА ЛЮБВИ
О беззаботная, влюбленная чета!
Что может быть милей? Вы думаете оба,
Что жизнь — какая-то воздушная мечта,
Что будут соловьи вам песни петь до гроба?
Но ведь придется же заказывать обед,
С какой бы высоты на жизнь вы ни взглянули, —
Не меньше страстных клятв необходим буфет,
Белье и утюги, лоханки и кастрюли —
Эмблемы вечные супружеской любви.
Попробуйте пожить вдвоем, — увянут розы,
Потухнет свет луны, умолкнут соловьи
Под дуновением неумолимой прозы…
Бывало, с нежностью, поникнув головой,
Шептала ты «люблю», когда звезда в эфире
Струила тихий свет, а ныне… Боже мой!..
«Куда девался рубль и пятьдесят четыре
Копейки?» — юная хозяйка говорит,
Над счетной книжкою приняв серьезный вид.
Увы! таков наш мир… Но хуже всякой прозы —
Упреки в ревности, домашняя война
За первенство, за власть, и сцены, крики, слезы:
«Не хочешь ли гулять?» — мне говорит жена. —
«Я занят, не мешай!» — и мы не в духе оба…
Хандра, расстройство нерв… Из этих пустяков
Выходит глупый спор: предлог уже готов;
В душе — холодная, мучительная злоба.
И мне чрез полчаса, как злейшему врагу,
Жена в отчаянье кричит: «Меня ты губишь…
Уйди… оставь!.. Я жить с тобою не могу!..»
А я в ответ: «Теперь я знаю: ты не любишь!»
И грубые слова, и хлопанье дверей…
А Булька серая, любимый мопс, меж нами
В тревоге бегает, как между двух огней,
И смотрит умными, печальными глазами.
Не правда ль, ты жене весь мир отдать готов,
А кресла мягкого иль книги не уступишь;
Ей счастье на земле ценою жизни купишь,
А не простишь двух-трех пустых обидных слов.
Но тяжелей всего — болезнь: какая мука,
Едва заметив жар, в тревоге пульс считать,
Способность потеряв работать и читать,
И думать. А в душе — томительная скука…
Поставишь градусник, и страшно заглянуть
На цифру, и следишь, тревогою объятый,
Веселым притворясь, как медленная ртуть
Все подымается, и от одной десятой
Проклятых градусов — я чувствую порой —
Зависит жизнь моя, и счастье, и покой…
О, как вы далеки, таинственные встречи
И первая любовь, и безотчетный страх,
Признанье робкое в потупленных очах,
И торопливые, взволнованные речи!..
Вы не вернетесь вновь: простите навсегда!
Но как ни дороги утраченные грезы,
Я знаю: в пошлости, среди житейской прозы
И будничных забот, и скучного труда —
Все крепче с каждым днем, все глубже и сильнее
Моя печальная, спокойная любовь:
Нет, я бы не хотел, чтоб сделалась ты вновь
Такою, как была: ты мне еще милее!
Теперь — пред силою любви моей простой,
Пред этой жалостью друг к другу бесконечной —
Нам кажется почти ребяческой игрой
Тот первый сон любви неопытной, беспечной!..
IX. ОТЪЕЗД С ДАЧИ
Осенний день. В лесу — все мертвенно и пышно:
Ни томной иволги, ни зябликов не слышно.
И как в дому, людьми покинутом, полна
Чего-то грустного лесная тишина.
Порой волнуются дрожащие осины,
И солнце заблестит, и листья зашумят,
Как в летний день, но миг — и желтые вершины
Вновь успокоятся и сразу замолчат.
Не пролетит пчела над цветником унылым,
В аллеях падают увядшие листы
И блещут в сумраке, подобно златокрылым
Июльским бабочкам. Как алые цветы,
Два мертвых листика трепещут и краснеют
На голых сучьях. Дождь и карканье ворон,
Солома влажная на избах, небосклон
Туманный… озими лишь ярко зеленеют.
На даче холодно, и потолок течет,
И печки скверные дымят, из окон дует,
И даже булочник возить перестает
Свой хлеб, и тетенька на скуку негодует…
В тревоге девочки, — в гимназию пора.
Из ранца вынули учебник запыленный
Сегодня свой урок твердят они с утра:
Знакомый переплет, оборванный, зеленый,
С воспоминанием о страшных, злых глазах
Учителя, опять на них наводит страх.
«Лакедемоняне в бою при Фермопилах…» —
Выводит Таточка унылым голоском,
Зевая, морщится и лижет языком
Свой пальчик розовый, запачканный в чернилах.
Но вот уж ломовой приехал. На возу
Навален всякий хлам: там сундуки, игрушки,
Ногами вверх столы, матрацы и подушки,
И клетка с петухом у кучера внизу,
А в самой вышине, как символ дома, яркий
Блистает самовар в объятьях у кухарки.