Ярослав Смеляков - Стихотворения и поэмы
Требовательно относясь к своим стихам, автор не видел среди них отличающихся значительностью материала и самостоятельностью решения затронутой темы, и это не могло его не тревожить: ведь «ехидные потомки» этого не простят, они пройдут мимо самых благих его намерений и предъявят большие требования к тому, что сделано, — не иначе. Настойчиво и нетерпеливо поэт обращается к себе самому с жесткими и трудными вопросами:
Что я им отвечу, сочинившийнесколько посредственных стихов?Чем я им отвечу, износившийящики дубовых сапогов?
И сама эта суровая требовательность являлась постоянным стимулом и неизменным залогом дальнейшего творческого роста, укрепления зрелости и мастерства; этому немало способствовала и та школа литературной учебы, которую упорно проходил молодой поэт.
В те годы Ярослава Смелякова упоминали в критике зачастую вместе с Борисом Корниловым и Павлом Васильевым. Их имена в то время звучали — каждое по-своему — в одном ряду, как некая «новая волна» современной поэзии. В их творчестве действительно можно найти нечто общее: широту восприятия, сочетающуюся с пристальным и обостренным вниманием ко всем подробностям реальной жизни, страстным упоением полнотой бытия, безудержным размахом страстей, сказывающимся во всем характере стиха, в его особой напряженности.
И все же если говорить об испытываемых молодым поэтом влияниях, то прежде всего необходимо говорить о Маяковском, как таком учителе и том наставнике, заветам и традициям которого Смеляков никогда не изменял.
Нельзя сказать, чтобы молодой Смеляков стремился перенять поэтику Маяковского; его строка, лишенная резких перебоев ритма, разговорно-ораторской интонации, крайнего по своим возможностям гиперболизма, да и самой «ступеньки», по которой словно бы шагает стих Маяковского к своему читателю, внешне более традиционная, верна поэзии Маяковского в главном, основном, решающем — широте замысла, глубине гражданского пафоса, жизнеутверждающей страстности, не знающей границ и пределов и отзывающейся на те злободневные события, от которых зависит наше будущее. Все это оказалось необычайно близким и дорогим молодому поэту, отозвалось в его лирике; вот почему он и вспоминал впоследствии:
Счастлив я, что его застали, стихи заучив до корки,на его вечерах стоял,шею вытянув, на галерке.
(«Маяковский»)Именно, и прежде всего, у Маяковского учился Смеляков отстаивать и углублять крайне характерную особенность своей лирики, приметливой ко всему обычному и повседневному, но только в нем и через него приоткрывающей необычайное, устремленное к будущему и приближающее его. «По-маяковски» поэт утверждал в себе начало, слитое со всем миром, видел в своей поэзии средство и орудие его преобразования, осуществляемого в самой будничной деятельности наших людей. Эту слитность он воспринимал как нечто неотъемлемое, органически ему присущее; вот почему все окружающее становилось как бы продолжением его собственного существа:
Если я заболею,к врачам обращаться не стану.Обращаюсь к друзьям(не сочтите, что это в бреду):постелите мне степь,занавесьте мне окна туманом,в изголовье поставьтеночную звезду.
(«Если я заболею…»)И эта масштабность, отвечающая размаху и масштабности восприятий Маяковского, но совершенно самобытная, крайне характерна для Смелякова.
А если когда-то Маяковский, безоглядно нарушая все мыслимые грани и пределы личного существования, восклицал:
Любить — это с простынь, бессонницей рваных,срываться, ревнуя к Копернику,его, а не мужа Марьи Иванны,считая своим соперником,—
то, хотя и совсем по-иному, в ином лирическом ключе, но так же масштабно и дерзко звучит стихотворение Я. Смелякова «Хорошая девочка Лида». Его героиня не просто идет на занятия в школу, нет, — «по миру шагает она». А юноша, пылко увлекшийся ею, всему миру готов признаться в сжигающей его страсти:
Преграды влюбленному нету:смущенье и робость — вранье!На всех перекрестках планетынапишет он имя ее.
Позднее поэт испытает и значительное влияние Блока, по-своему переосмыслит символическую структуру и типологию его стиха.
Несомненно, немалое влияние оказал на молодого поэта и Василий Казин, стихи которого, по словам Смелякова, «сызмала были близки и дороги» его поколению, и «мы, тогдашние московские мальчишки», читали их вслух «с удовольствием и даже лихостью». «Все было крайне симпатично в этом новом поэте; и его, если можно так сказать, своеобычная простота, и его пристрастие к плотникам, каменщикам, водопроводчикам, среди которых он, наверное, жил, раз так изнутри знал их труд, их быт».[3]
Все это по-своему отозвалось в творчестве Смелякова, в его «разговоре о главном» (как впоследствии назовет он одну из своих книг), в его высоком уважении к трудовым людям самых обычных профессий, среди которых он видел и самого себя, а потому, как и его старший собрат по перу, говорил о них с такой же любовью и увлеченностью, как о самых близких и родных.
2В 1948 году, после длительного перерыва, выходит новая книга Ярослава Смелякова «Кремлевские ели», которую поэт (как мы читаем в его автобиографических заметках) считал — и вполне справедливо — одной из наиболее заметных в своем творчестве.
Открывается она обширным разделом «Сороковые годы», вобравшим в себя все значительное, что было создано поэтом за целое десятилетие и что составило новую главу в его творческом развитии (дополнительно новые произведения того же десятилетия включены в книгу «Стихи», опубликованную два года спустя).
Первое среди них, стихотворение «Кремлевские ели», не случайно дало название всей книге — оно носит программный характер, определяющий направленность книги, ее романтический пафос, а вместе с тем ее строгий и точно выверенный слог и склад.
К тому времени поэт полностью утвердил присущие именно его творчеству основы и особенности стиха, уже чуждые какой бы то ни было разбросанности, произвольности, подражательству или чистому экспериментаторству (как нередко бывало в тридцатых годах), стремлению поразить читателя каким-нибудь броским и неожиданным эффектом. Нет, это стих строгий, сдержанный, сосредоточенный на неуклонном и решительном развитии захватившей поэта темы. И в его повествовании о вечнозеленых деревьях, обрамляющих кремлевские стены и готовых выдержать самые суровые испытания, заключаются размышления о тех испытаниях, какие выпали на долю советских людей, и о собственной поэзии, готовой выдержать самую строгую проверку временем, возросшую и окрепшую в его суровом «климате».
С особой ясностью и очевидностью мы видим, почему именно ели наводят автора на мысли о мужестве, стойкости, упорстве, то есть тех качествах, без каких поэт не мыслит ничего подлинно прекрасного:
Нам сродниих простое убранство,молчаливаяих красота,и суровых ветвейпостоянство,и сибирских стволовпрямота.
Именно эти приметы сдержанности и красоты особенно дороги и близки поэту; и, кажется, чуждая парадности и броскости лирика Я. Смелякова стремилась в то время к такой же строгости, такому же «простому убранству», не признающему пышного красноречия и излишних украшений.
Пусть кому-то может показаться, что автор отстаивает в книге «Кремлевские ели» слишком суровую и строгую школу — не только стиха, а и самой жизни, но поэт уверен: именно эта школа отвечает духу современности, тех испытаний, какие выпали на долю наших людей, да и на его собственную, тех трудностей и опасностей, в преодолении которых человек крепнет и закаляется.
В стихотворении «Мое поколение» поэт даже несколько заостряет и гиперболизирует черты той мужественности, суровости и жесткости, без каких он не мыслил возможности подлинно значительных свершений и в строительстве новой жизни, и в творчестве. От лица своего поколения он заявляет:
Я строил окопы и доты,железо и камень тесал,и сам я от этой работыжелезным и каменным стал.
Это стихотворение отвечало духу той трудовой сосредоточенности и жесткой дисциплинированности, которые исключали праздничную «разминку» — до нее еще очень далеко! Это сказалось и на самом характере стиха, на его тональности, близкой языку устава или приказа, на его сосредоточенности, особой дисциплинированности, словно отвечающей отблеску взятой на излом железной полосы.