Белла Ахмадулина - Сборник стихов
Описание комнаты
Ты, населивший мглу вселенной,то явно видный, то едва,огонь невнятный и нетленныйматерии иль божества,ты — ангелы или природа,спасение или напасть,что ты ни есть, твоя свобода,твоя торжественная власть.Не благодать твою, не почесть,судьба земли, оставь за мнойлишь этой комнаты непрочность,ничтожную в судьбе земной.Зачем с разбега бесприютствавлюбилась я в ее чертывсем разумом-де безрассудства,всем зрением-де слепоты!Кровать, два стула ненадежных,свет лампы, сумерки, графин,и вид на изгородь продолженкрасой невидимых равнин.Творилась в этих бедных стенах,оставшись тайною моей,печаль пустых, благословенных,от всех сокрытых зимних дней.Здесь совмещались стол и локоть,тетрадь ждала карандаша,и, провожая мимолетность,беспечно мучилась душа.
Описание боли в солнечном сплетении
Сплетенье солнечное — чушь?Коварный ляпсус астрономоврассеянных! Мне дик и чужднедуг светил неосторожных.Сплетались бы в сторонней мгле!Но хворым силам мирозданьяугодно бедствовать во мне —любимом месте их страданья.Вместившись в спину и в живот,вблизи наук, чья суть целебна,болел и бредил небосводв ничтожном теле пациента.Быть может, сдуру, сгорячая б умерла в том белом зале,когда бы моего врачаГазель Евграфовна не звали.— Газель Евграфовна! — изрекбелейший медик.О удача!Улыбки доблестный цветок,возросший из расщелин плача.Покуда стетоскоп глазелна загнанную мышцу страха,она любила Вас, Газель,и Вашего отца Евграфа.Тахикардический буянморзянкою предкатастрофнойпроизводил всего лишь ямб,влюбленный ямб четырехстопный.Он с Вашим именем играл!Не зря душа моя, как ваза,изогнута (при чем Евграф!)под сладкой тяжестью Кавказа.Простите мне тоску и жуть,мой хрупкий звездочет, мой лекарь!Я вам вселенной прихожусь —чрезмерным множеством молекул.Не утруждайте нежный умобзором тьмы нечистоплотной!Не стоит бездна скорбных лунпечали Вашей мимолетной.Трудов моих туманна цель,но жизнь мою спасет от крахавоспоминанье про Газель,дитя добрейшего Евграфа.Судьба моя, за то всегдаблагодарю твой добрый гений,что смеха детская звездаживет во мгле твоих трагедий.Лишь в этом смысл — марать тетрадь,печалиться в канун веселья,и болью чуждых солнц хворать,и умирать для их спасенья.
* * *
Случилось так, что двадцати семилет от роду мне выпала отрадажить в замкнутости дома и семьи,расширенной прекрасным кругом сада.
Себя я предоставила добру,с которым справедливая природаследит за увяданием в боруили решает участь огорода.
Мне нравилось забыть печаль и гнев,не ведать мысли, не промолвить словаи в детском неразумии деревтерпеть заботу гения чужого.
Я стала вдруг здорова, как трава,чиста душой, как прочие растенья,не более умна, чем дерева,не более жива, чем до рожденья.
Я улыбалась ночью в потолок,в пустой пробел, где близко и приметнобелел во мраке очевидный бог,имевший цель улыбки и привета.
Была так неизбежна благодатьи так близка большая ласка бога,что прядь со лба — чтоб легче целовать —я убирала и спала глубоко.
Как будто бы надолго, на века,я углублялась в землю и деревья.Никто не знал, как мука великаза дверью моего уединенья.
Ночь
Уже рассвет темнеет с трех сторон,а все руке недостает отваги,чтобы пробиться к белизне бумагисквозь воздух, затвердевший над столом.
Как непреклонно честный разум мойстыдится своего несовершенства,не допускает руку до блаженствазатеять ямб в беспечности былой!
Меж тем, когда полна значенья тьма,ожог во лбу от выдумки неточной,мощь кофеина и азарт полночныйлегко принять за остроту ума.
Но, видно, впрямь велик и невредимрассудок мой в безумье этих бдений,раз возбужденье, жаркое, как гений,он все ж не счел достоинством своим.
Ужель грешно своей беды не знать!Соблазн так сладок, так невинна малость —нарушить этой ночи безымянностьи все, что в ней, по имени назвать.
Пока руке бездействовать велю,любой предмет глядит с кокетством женским,красуется, следит за каждым жестом,нацеленным ему воздать хвалу.
Уверенный, что мной уже любим,бубнит и клянчит голосок предмета,его душа желает быть воспета,и непременно голосом моим.
Как я хочу благодарить свечу,любимый свет ее предать огласкеи предоставить неусыпной ласкеэпитетов! Но я опять молчу.
Какая боль — под пыткой немотывсе ж не признаться ни единым словомв красе всего, на что зрачком суровымлюбовь моя глядит из темноты!
Чего стыжусь? Зачем я не вольнав пустом дому, средь снежного разлива,писать не хорошо, но справедливо —про дом, про снег, про синеву окна?
Не дай мне бог бесстыдства пред листомбумаги, беззащитной предо мною,пред ясной и бесхитростной свечою,перед моим, плывущим в сон, лицом.
Плохая весна
Пока клялись беспечные снегаблистать и стыть с прилежностью металла,пока пуховой шали не снялата девочка, которая мечталасклонить к плечу оранжевый берет,
пустить на волю локти и колени,чтоб не ходить, но совершать балетхожденья по оттаявшей аллее,пока апрель не затевал возни,угодной насекомым и растеньям, —взяв на себя несчастный труд весны,безумцем становился неврастеник.
Среди гардин зимы, среди гордыньсугробов, ледоколов, конькобежцевон гнев весны претерпевал один,став жертвою ее причуд и бешенств.
Он так поспешно окна открывал,как будто смерть предпочитал неволе,как будто бинт от кожи отрывал,не устояв перед соблазном боли.
Что было с ним, сорвавшим жалюзи?То ль сильный дух велел искать исхода,то ль слабость щитовидной железывыпрашивала горьких лакомств йода?
Он сам не знал, чьи силы, чьи трудывладеют им. Но говорят преданья,что, ринувшись на поиски беды, —как выгоды, он возжелал страданья.
Он закричал: — Грешна моя судьба!Не гений я! И, стало быть, впустую,гордясь огромной выпуклостью лба,лелеял я лишь опухоль слепую!
Он стал бояться перьев и чернил.Он говорил в отчаянной отваге:— О господи! Твой худший ученик —я никогда не оскверню бумаги.
Он сделался неистов и угрюм.Он все отринул, что грозит блаженством.Желал он мукой обострить свой ум,побрезговав его несовершенством.
В груди птенцы пищали: не хотим!Гнушаясь их красою бесполезной,вбивал он алкоголь и никотинв их слабый зев, словно сапог железный.
И проклял он родимый дом и сад,сказав: — Как страшно просыпаться утром!Как жжется этот раскаленный ад,который именуется уютом!
Он жил в чужом дому, в чужом садуи, тем платил хозяйке любопытной,что, голый и огромный, на видуу всех вершил свой пир кровопролитный.
Ему давали пищи и питья,шептались меж собой, но не корилизатем, что жутким будням их бытьяон приходился праздником корриды.
Он то в пустой пельменной горевал,то пил коньяк в гостиных полусветаи понимал, что это — гонорарза представленье: странности поэта.
Ему за то и подают обед,который он с охотою съедает,что гостья, умница, искусствовед,имеет право молвить: — Он страдает!
И он страдал. Об острие угларазбил он лоб, казня его ничтожность,но не обрел достоинства умаи не изведал истин непреложность.
Проснувшись ночью в серых простынях,он клял дурного мозга неприличье,и высоко над ним плыл Пастернакв опрятности и простоте величья.
Он снял портрет и тем отверг упрекв проступке суеты и нетерпенья.Виновен ли немой, что он не могиспользовать гортань для песнопенья?
Его встречали в чайных и пивных,на площадях и на скамьях вокзала.И, наконец, он головой поники так сказал (вернее, я сказала):
— Друзья мои, мне минет тридцать лет,увы, итог тридцатилетья скуден.Мой подвиг одиночества нелеп,и суд мой над собою безрассуден.
Бог точно знал, кому какая честь,мне лишь одна, не много и не мало:всегда пребуду только тем, что есть,пока не стану тем, чего не стало.
Так в чем же смысл и польза этих мук,привнесших в кожу белый шрам ожога?Уверен в том, что мимолетный звукмне явится, и я скажу: так много?Затем свечу зажгу, перо возьму,судьбе моей воздам благодаренье,припомню эту бедную веснуи напишу о ней стихотворенье.
* * *