Даниил Андреев - Стихотворения и поэмы
1935
* * *
Она читает в гамаке.Она смеётся – там, в беседке.А я – на корточках, в пескеМой сад ращу: втыкаю ветки.
Она снисходит, чтоб в крокетНа молотке со мной конаться…Надежды нет. Надежды нет.Мне – только восемь. Ей – тринадцать.
Она в прогулку под лунойСвой зов ко взрослым повторила.И я один тащусь домой,Перескочив через перила.
Она с террасы так легкоПорхнула в сумерки, как птица…Я ж допиваю молоко,Чтоб ноги мыть и спать ложиться.
Куда ведет их путь? в поля?Змеится ль меж росистых трав он?..А мне – тарелка киселяИ возглас фройлен: «Шляфен, шляфен!»
А попоздней, когда уйдётМешающая фройлен к чаю,В подушку спрячусь, и поймётЛишь мать в раю, как я скучаю.
Трещит кузнечик на лугу,В столовой – голоса и хохот…Никто не знает, как могуЯ тосковать и как мне плохо.
Всё пламенней, острей в кровиВскипает детская гордыня,И первый, жгучий плач любвиХранится в тайне, как святыня.
1936
Старый дом
Памяти Филиппа Александровича Доброва
Где бесшумны и нежны Переулки Арбата,Дух минувшего, как чародей, Воздвигнул палаты, Что похожи на снежных Лебедей.
Бузина за решёткой: Там ни троп, ни дорог нет,Словно в чарах старинного сна; Только изредка вздрогнет Тарахтящей пролёткой Тишина.
Ещё помнили деды В этих мирных усадьбахХлебосольный аксаковский кров, Многолюдные свадьбы, Торжества и обеды, Шум пиров.
И о взоре орлином Победителя-галла,Что прошёл здесь, в погибель ведом, Мне расскажет, бывало, Зимним вечером длинным Старый дом.
Два собачьих гиганта Тихий двор сторожили,Где цветы и трава до колен, А по комнатам жили Жизнью дум фолианты Вдоль стен.
Игры в детской овеяв Ветром ширей и далейИ тревожа загадками сон, В спорах взрослых звучали Имена корифеев Всех времён.
А на двери наружной, Благодушной и верной,
«ДОКТОР ДОБРОВ» – гласила доска, И спокойно и мерно Жизнь текла здесь – радушна, Широка.
О, отец мой – не кровью, Доброй волею ставший!Милый Дядя, – наставник и друг! У блаженных верховий Дней начальных – питавший Детский дух!
Слышу «Вечную память», Вижу свечи над гробом,Скорбный блеск озаряемых лиц, И пред часом суровым Трепеща преклоняюсь Снова ниц.
В годы гроз исполинских, В страшный век буреломаКак щемит этот вкрадчивый бред: Нежность старого дома, Ласка рук материнских, Лица тех, кого нет.
1950
* * *
За детство – крылатое, звонкое детство,За каждое утро, и ночь, и зарю,За ласку природы, за тихий привет Твой,За всю Твою щедрость благодарю.
Когда на рассвете с горячих подушекСоскакивал я для прохладной зари,Ты ждал меня плюшем любимых игрушекИ плеском беспечным в пруду и в пыли.
Ты лил мне навстречу и свежесть и радость,Азартный галдёж босоногих затей,Ты мне улыбался за нежной оградойСтихов, облаков и узорных ветвей.
Наставников умных и спутников добрыхТы дал мне – и каждое имя храню, —Да вечно лелеется мирный их образДушой, нисходящей к закатному дню.
И если бывало мне горько и больно,Ты звёздную даль разверзал мне в тиши;Сходили молитвы и звон колокольныйПокровом на первые раны души.
И радость да будет на радость ответом:Смеясь, воспевать Твою чудную быль,Рассыпать у ног Твоих перед рассветомБеспечных стихов золотистую пыль.
1945
Материалы к поэме «Дуггур»
Окончание школы (1923 г.). Вальс
Всё отступило: удачи и промахи… Жизнь! Тайники отмыкай!Веет, смеется метелью черемухи Благоухающий май.
Старая школа, родная и душная, Ульем запела… и вот —Вальсов качающих трели воздушные Зал ослепительный льёт.
С благоволящим спокойствием дедушки — Старший из учителей…В белом все мальчики, в белом все девушки, Звёзды и пух тополей.
Здравствуй, грядущее! К радости, к мужеству Слышим твой плещущий зов!Кружится, кружится, кружится, кружится Медленный вихрь лепестков.
Марево Блока, туманы Есенина И, веселее вина,Шум многоводного ливня весеннего Из голубого окна.
Кружево, – зеленоватое кружево, Утренний мир в серебре…Всё отступило, лишь реет и кружится, Кружится вальс на заре.
1950
* * *
Я в двадцать лет бродил, как у́мерший.Я созерцал, как вороньёТревожный грай подъемлет в сумеркахВо имя гневное твоё.
Огни пивных за Красной Преснею,Дворы и каждое жильёНестройной громыхали песнеюВо имя смутное твоё.
В глуши Рогожской и ЛефортоваСверкало финок остриёПо гнездам города, простертогоВо имя грозное твоё.
По пустырям ДорогомиловаГорланило хулиганьёСо взвизгом посвиста бескрылогоВо имя страшное твоё.
Кожевниками и БасманнымиКачало пьяных забытьёНочами злыми и туманнымиВо имя тусклое твоё.
И всюду: стойлами рабочими,В дыму трущоб, в чаду квартир,Клубился, вился, рвался клочьямиТебе покорствующий мир.
1927—1950
Двенадцать Евангелий
Свежий вечер. Старый переулок,Дряхлая церковушка, огни…
Там тепло, там медленен и гулокГолос службы, как в былые дни.Не войти ли?.. О, я знаю, знаю:Литургией не развеять грусть,Не вернуться к преданному раюТропарём, знакомым наизусть.В самом детском, жалком, горьком всхлипеБесприютность вот такая есть…
Загляну-ка. — Что это?.. ПротяжныйГлагол священника, – а там, вдали,Из сумрака веков безликихЩемяще замирает весть:
– Толико время с вами есмь,И не познал Меня, Филиппе. —
…Шумит Кедрон холодной водовертью.Спит Гефсимания, и резок ветр ночной…
– Прискорбна есть душа Моя до смерти;Побудьте здесь и бодрствуйте со Мной. —
Но плотный сон гнетёт и давит вежды,Сочится в мозг, отяжеляет плоть;Усилием немыслимой надеждыСоблазна не перебороть, —Не встать, не крикнуть…Из дремоты тяжкойНе различить Его кровавых слез…Боренье смертное, мольба о чашеЕдва доносится… Христос!Века идут, а дрёма та же, та же,Как в той евангельской глуши…Освободи хоть Ты от стражи!Печать на духе разреши!
Но поздно: Он сам уже скован,Поруган и приведён.Вторгается крик – Виновен! —В преторию и синедрион.
На дворе – полночь сераяКутает груды дров;Тускло панцири легионеровВспыхивают у костров.Истерзанного, полугологоВыталкивают на крыльцо,Бьют палками, ударяют в голову,Плюют в глаза и лицо;И к правителю ИудеиВлекут по камням двора…
Отвернувшийся Пётр греется,Зябко вздрагивая, у костра.Пляшут, рдеют, вьются искры,Ворожит бесовский круг…
Где-то рядом, за стеной, близко,Петух прокричал вдруг.
И покрылся лоб потом,Замер на устах стон…Ты услышал? Ты вспомнил? понял?
И, заплакавши горько, пошёл вон.
И в измене он сберёг совесть,Срам предательства не тая.Он дерзал ещё прекословитьЛожной гордости. – Так. А я?
Но уже и справа, и слева,Торопящая суд к концуЧернь, пьянимая лютым гневом,Течёт к правительственному дворцу.И уже и слева, и справа,В зное утреннем и в тени,Древний клич мировой державы,Крови требующей искони:
– Варавву! Варавву! – Отпусти к празднику!
– Освободи узника! – Иисуса – распни! – Игэмон, распни!.. —
– Не повинен есмь в крови праведника. Вы – узрите!.. —
Уже всенародно, пред всевидящим солнцем,Руки умыл Пилат.Уже Иуда швыряет червонцыОб пол священнических палат;Уже саддукеи, старейшины, судьиС весёлыми лицами сели за стол,И вопль народа «Да пропят будет!»Сменяется шагом гудящих толп —Все в гору, в гору, где, лиловея,Закат безумного дня зачах,И тёмный Симон из КиринеиГромоздкий крест несёт на плечах.
– И будто чёрное дуновеньеПо содрогнувшейся прошло толпе.Огни потухли. В отдаленье,На правом клиросе, хор запел.
Он пел про воинов, у подножьяБросавших кости, о ризах Христа,Что раньше выткала Матерь Божья,Здесь же плачущая у креста.Уж над Голгофою тени ночиЗаметались в горьком бреду…
Он вручил Себя воле ОтчейИ, воззвав, испустил дух. —
Свежесть улиц брызнула в лицо мне.Век Двадцатый, битвы класс на класс…
Прохожу, не видя и не помня,Вдоль пустынных, серых автотрасс.
Прохожу со свечкою зажжённой,Но не так, как мальчик, – не в руке —С нежной искрой веры, сбережённойВ самом тихом, тайном тайнике.
Умеряя смертную кручину,Не для кар, не к власти, не к суду,Вот теперь нисходит Он в пучину —К мириадам, стонущим в аду.
А в саду таинственном, у Гроба,Стража спит, глуха и тяжела,Только дрожь предутреннего знобаХолодит огромные тела.
1931—1951