Григорий Кружков - Очерки по истории английской поэзии. Романтики и викторианцы. Том 2
Поэт ошеломлен величием храма, высота кажется недостижимой… Уже угасает жертвенное пламя, когда последним усилием он преодолевает страх и неминуемую гибель. Кажется, сама судорога преодоления окаменела в этих строках:
еще горелОгонь на алтаре, когда внезапноМеня сотряс – от головы до пят –Озноб, и словно жесткий лед сковалТе струи, что пульсируют у горла.Я закричал; и собственный мой крикОжег мне уши болью; я напрягВсе силы, чтобы вырваться из хваткиОцепенения, чтобы достичьСтупени нижней…
Есть какая-то робость, которая заставляет паломника ходить кругами, прежде чем приблизиться к цели своего паломничества. Ая не знал, где в Риме находится «дом Китса» и кладбище, на котором он похоронен. Я просто взял карту и наметил карандашом линию: от Колизея до Пьяцца ди Спанья – потому что в путеводителе было сказано, что это место сбора туристов, приезжающих в Рим. Главная достопримечательность площади – живописная, в двенадцать пролетов, лестница, ведущая наверх, к церкви Тринитадей Монти. Здесь всегда много молодежи – смеются, едят мороженое, знакомятся. Я тоже присел на ступеньку, жмурясь на солнце. Минут двадцать прошло в бессмысленной эйфории. Потом, с чувством исполненного долга, я поднялся и попросту обратился к первому попавшемуся карабинеру с вопросом, где мне найти музей Китса в Риме.
– Музей Китса – вот эта дверь, – ответил он, указывая на соседний дом.
Так бывает. Блуждание наугад мистическим образом привело меня прямо к цели; дом, в котором умирал Джон Ките, стоял на самом углу площади Испании. Окна его комнаты выходили на знаменитую лестницу. Хотя вряд ли он даже открывал эти окна: в те времена врачи полагали, что порыв свежего воздуха может оказаться роковым для больного чахоткой. Но и просто глядя через стекло на высокую лестницу, обтекающую с двух сторон мраморную балюстраду и египетский обелиск, не вспоминал ли он из своей поэмы –
Алтарь, и мраморные с двух сторонПодъемы, и бессчетные ступени?
Надеюсь, что в ту зиму (180 лет назад) ничего похожего на нынешнюю туристскую вакханалию здесь не было. Этим ребятам, конечно, вся эта дребедень – алтарь, жертвы, «Ода Греческой Вазе» – мягко говоря, по барабану. За тот час, что я провел в музее, туда заглянуло, должно быть, двое или трое.
И все-таки поэт восходит по лестнице ввысь и там, у алтаря бессмертия, голос из-под покрывала вещает ему:
Знай, посягнуть на эту высотуДано лишь тем, кому страданье мираСвоим страданьем стало навсегда…
И вот еще загадка. Таинственная жрица Сатурнова храма – по всем приметам, богиня памяти Мнемозина – называет себя у Китса совсем другим именем: Монетой. Энциклопедия объясняет, что Монета – одно из имен римской богини Юноны, жены Юпитера, и означает «Предупреждающая», ибо это ее священные гуси спасли Рим бдительным кряканьем, и что на месте разрушенного храма Юноны Монеты позднее устроили чеканку денег и отсюда произошло позд-нелатинское и современное значение слова «монета». Почему Ките выбрал такое имя для Мнемозины – с одной стороны, необычное, а с другой – вызывающе современное?
Чтобы понять это, нужно было прежде всего увидеть то место, где стоял храм Монеты. Теперь там церковь Санта Мария д'Аракели, построенная в VII веке. Две лестницы (их зовут Лестницами Вздохов), расходятся от подножья Капитолийского холма: одна идет к Сенаторскому дворцу, другая – к церкви Аракели. Эта, должно быть, самая высокая лестница в Риме, ведущая к храму; я запыхался, поднимаясь на нее. (Кажется, даже считал ступени, но сейчас уже не помню результата.) Сама базилика сурова и монументальна: три ее нефа разделены колоннами, взятыми от еще более древних, античных, сооружений. Трудно отделаться от мысли, что Ките, хотя он еще и не видел Рима, когда писал «Падение Гипериона», все-таки представлял себе эту крутую каменную лестницу к одному из древнейших алтарей Рима. И разве храм, сделавшийся монетным двором, не мог привлечь его внимания как символ? Ведь смысл истории, которую рассказывает Ките в «Гиперионе», в том, что древний род богов-титанов, великих и неукротимых, погиб; и горькая ирония чудится мне в двусмысленном имени жрицы храма:
…этот древнийКолосс, чей лик суровый искаженМорщинами с тех пор, как он низвергнут,Сатурна изваянье; я – Монета,Последняя богиня этих мест,Где ныне лишь печаль и запустенье.
Трудно поверить, но именно сюда, в церковь Аракели каждую неделю по воскресеньям приходил к обедне Вячеслав Иванов с дочерью Лидией и сыном Дмитрием. В 1936–1939 годах он жил рядом, на впоследствии снесенной Улице имени Тарпейской Скалы (Монте Тарпео); если кто забыл, с этой скалы римляне сбрасывали предателей. Похоронив в России двух любимых жен, перейдя в католическое вероисповедание, он жил в фантастической квартирке на вершине Капитолия, на самом краю Монте Тарпео. Внизу под стеной каким-то чудом лепился маленький «журчливый садик», воспетый поэтом, – с фонтаном, с розами и лозами, с бюстом ми-келанджеловского Моисея в нише. Туда вела лестница, которую Зинаида Гиппиус описывала как «шаткую, коленчатую, со сквозными ступеньками, похожую на пожарную». Какие разные бывают судьбы, какие разные лестницы.
Я посетил старое протестантское кладбище возле Пирамиды Кая Цестия – натуральной пирамиды, сооруженной одним из римских патрициев по египетскому образцу. Если фотографировать памятник Джону Китсу, стена Пирамиды обязательно влезает в кадр. Привет тебе, Кай! Вообще, кладбище закрытое, но тех, кто приходит не просто так, пускают. Имени Китса, например, было достаточно. Служитель, который меня впустил, извинился, что не может проводить сам, потому что время обеденное, и показав тропинку в дальний угол кладбища, вернулся к товарищам на служебную терраску. Рядом с Китсом похоронен художник Северн, который привез его в Рим и ухаживал за ним во время последней болезни; на их симметричных памятниках – барельефы лиры и палитры. А в глубине сада, у подножья старинной башни, погребен прах Перси Шелли, другого романтического гения Англии; он утонул в море через год после смерти Китса, успев оплакать его гибель в поэме «Адонаис». На кладбище живут кошки; могилу Китса, например, облюбовали два увесистых черных кота, работающих на пару, Лентяй и Попрошайка: один спит в траве у постамента, сторожит участок, другой выходит навстречу посетителю, намекает на желательность добровольных даяний. У меня, к стыду моему, ничего с собой не было.
Джон Ките (1795–1821)
Ода Психее
К незвучным этим снизойдя стихам,Прости, богиня, если я не скроюИ ветру ненадежному предамВоспоминанье, сердцу дорогое.Ужель я грезил? или наявуУзнал я взор Психеи пробужденной?Без цели я бродил в глуши зеленой,Как вдруг, застыв, увидел сквозь листвуДва существа прекрасных. За сплетеннойЗавесой стеблей, трав и лепестковОни лежали вместе, и студеныйРодник на сто ладовБаюкал их певучими струями…
Душистыми, притихшими глазамиЦветы глядели, нежно их обняв;Они покоились в объятьях трав,Переплетясь руками и крылами.Дыханья их живая теплотаВ одно тепло сливалась, хоть устаРукою мягкой развела дремота, –Чтоб снова поцелуями без счетаОни, с румяным расставаясь снова,Готовы были одарять друг друга…Крылатый этот мальчик мне знаком;Но кто его счастливая подруга?
В семье бессмертных младшая она,Но чудотворней, чем сама Природа,Прекраснее, чем Солнце и ЛунаИ Веспер, жук лучистый небосвода;Прекрасней всех! – хоть храма нет у ней,Ни алтаря с цветами,Ни гимнов, под навесами ветвейЗвучащих вечерами;Ни флейты, ни кифары, ни дымковОт смол благоуханных;Ни рощи, ни святыни, ни жрецов,От заклинаний пьяных…
О Светлая! Быть может, слишком поздно,Бесплодно воскрешать ушедший мир,Когда священны были звуки лир,Лес полон тайн и небо многозвездно.Но и теперь, хоть это все ушло,Вдали восторгов, ныне заповедных,Я вижу, как меж олимпийцев бледныхИскрится это легкое крыло.Так разреши мне быть твоим жрецом,От заклинаний пьяным;Кифарой, флейтой, вьющимся дымком –Дымком благоуханным;Святилищем, и рощей, и певцом,И вещим истуканом!
Да, я пророком сделаюсь твоим –И возведу уединенный храмВ лесу своей души, чтоб мысли-сосны,Со сладкой болью прорастая там,Тянулись ввысь, густы и мироносны.С уступа на уступ, за склоном склонСкалистые они покроют гряды,И там, под говор птиц, ручьев и пчелУснут в траве пугливые дриады.И в этом средоточье, в тишинеНевиданными, дивными цветами,Гирляндами и светлыми звездами –Всем, что едва ли виделось во снеФантазии, шальному садоводу, –Я храм украшу – и тебе в угодуВсех радостей оставлю там ключи,Чтоб никогда ты не глядела хмуро,И яркий факел, и окно в ночи,Раскрытое для мальчика Амура!
Ода греческой вазе