Иосиф Бродский - Стихи (2)
1977
Квинтет
Марку Стрэнду
IВеко подергивается. Изо ртавырывается тишина. Европейские городанастигают друг друга на станциях. Запах мылавыдает обитателю джунглей приближающегося врага.Там, где ступила твоя нога,возникают белые пятна на карте мира.
В горле першит. Путешественник просит пить.Дети, которых надо бить,оглашают воздух пронзительным криком. Векоподергивается. Что до колонн, из-заних всегда появляется кто-нибудь. Даже прикрыв глаза,даже во сне вы видите человека.
И накапливается как плевок в груди:«Дай мне чернил и бумаги, а сам уйдипрочь!» И веко подергивается. Невнятные причитаньяза стеной (будто молятся) увеличивают тоску.Чудовищность творящегося в мозгупридает незнакомой комнате знакомые очертанья.
IIИногда в пустыне ты слышишь голос. Тывытаскиваешь фотоаппарат запечатлеть черты.Но — темнеет. Присядь, перекинься шуткойс говорящей по-южному, нараспев,обезьянкой, что спрыгнула с пальмы и, не успевстать человеком, сделалась проституткой.
Лучше плыть пароходом, качающимся на волне,участвуя в географии, в голубизне, а нетолько в истории — этой коросте суши.Лучше Гренландию пересекать, скрипялыжами, оставляя после себяайсберги и тюленьи туши.
Алфавит не даст позабыть тебецель твоего путешествия — точку «Б».Там вороне не сделаться вороном, как ни каркай;слышен лай дворняг, рожь заглушил сорняк;там, как над шкуркой зверька скорняк,офицеры Генштаба орудуют над порыжевшей картой.
IIIТридцать семь лет я смотрю в огонь.Веко подергивается. Ладоньпокрывается потом. Полицейский, взяв документы,выходит в другую комнату. Воздвигнутый впопыхах,обелиск кончается нехотя в облаках,как удар по Эвклиду, как след кометы.
Ночь; дожив до седин, ужинаешь один,сам себе быдло, сам себе господин.Вобла лежит поперек крупно набранного сообщеньяоб изверженьи вулкана черт знает где,иными словами, в чужой среде,упираясь хвостом в «Последние Запрещенья».
Я понимаю только жужжанье мухна восточных базарах! На тротуаре в двухшагах от гостиницы, рыбой, попавшей в сети,путешественник ловит воздух раскрытым ртом:сильная боль, на этом убив, на томпродолжается свете.
IV«Где это?» — спрашивает, приглаживая вихор,племянник. И, пальцем блуждая по складкам гор,«Здесь» — говорит племянница. Поскрипывают качелив старом саду. На столе букетфиалок. Солнце слепит паркет.Из гостиной доносятся пассажи виолончели.
Ночью над плоскогорьем висит луна.От валуна отделяется тень слона.В серебре ручья нет никакой корысти.В одинокой комнате простынюкомкает белое (смуглое) просто ню —живопись неизвестной кисти.
Весной в грязи копошится труженик-муравей,появляется грач, твари иных кровей;листва прикрывает ствол в месте его изгиба.Осенью ястреб дает кругинад селеньем, считая цыплят. И на плечах слугиболтается белый пиджак сагиба…
VБыло ли сказано слово? И если да, —на каком языке? Был ли мальчик? И сколько льданужно бросить в стакан, чтоб остановить Титаникмысли? Помнит ли целое роль частиц?Что способен подумать при виде птицв аквариуме ботаник?
Теперь представим себе абсолютную пустоту.Место без времени. Собственно воздух. В туи в другую, и в третью сторону. Просто Меккавоздуха. Кислород, водород. И в неммелко подергивается день за днемодинокое веко.
Это — записки натуралиста. За —писки натуралиста. Капающая слезападает в вакууме без всякого ускоренья.Вечнозеленое неврастение, слыша жжуце-це будущего, я дрожу,вцепившись ногтями в свои коренья.
1977
Датировано 1976 в «To Urania». — С. В.
Письма династии Минь
I«Скоро тринадцать лет, как соловей из клеткивырвался и улетел. И, на ночь глядя, таблеткибогдыхан запивает кровью проштрафившегося портного,откидывается на подушки и, включив заводного,погружается в сон, убаюканный ровной песней.Вот такие теперь мы празднуем в Поднебеснойневеселые, нечетные годовщины.Специальное зеркало, разглаживающее морщины,каждый год дорожает. Наш маленький сад в упадке.Небо тоже исколото шпилями, как лопаткии затылок больного (которого только спинумы и видим). И я иногда объясняю сынубогдыхана природу звезд, а он отпускает шутки.Это письмо от твоей, возлюбленный, Дикой Уткиписано тушью на рисовой тонкой бумаге, что дала мне императрица.Почему-то вокруг все больше бумаги, все меньше риса».
II«Дорога в тысячу ли начинается с одногошага, — гласит пословица. Жалко, что от негоне зависит дорога обратно, превосходящая многократнотысячу ли. Особенно отсчитывая от „о“.Одна ли тысяча ли, две ли тысячи ли —тысяча означает, что ты сейчас вдалиот родимого крова, и зараза бессмысленности со словаперекидывается на цифры; особенно на нули.
Ветер несет нас на Запад, как желтые семенаиз лопнувшего стручка, — туда, где стоит Стена.На фоне ее человек уродлив и страшен, как иероглиф,как любые другие неразборчивые письмена.Движенье в одну сторону превращает меняв нечто вытянутое, как голова коня.Силы, жившие в теле, ушли на трение тенио сухие колосья дикого ячменя».
1977
Сан-Пьетро
IТретью неделю туман не слезает с белойколокольни коричневого, захолустного городка,затерявшегося в глухонемом углуСеверной Адриатики. Электричествопродолжает в полдень гореть в таверне.Плитняк мостовой отливает желтойжареной рыбой. Оцепеневшие автомобилипропадают из виду, не заводя мотора.И вывеску не дочитать до конца. Ужене терракота и охра впитывают в себясырость, но сырость впитывает охру и терракоту.
Тень, насыщающаяся от света,радуется при виде снимаемого с гвоздяпальто совершенно по-христиански. Ставнишироко растопырены, точно крыльяпогрузившихся с головой в чужиенеурядицы ангелов. Там и сямслезающая струпьями штукатуркаобнажает красную, воспаленную кладку,и третью неделю сохнущие исподникинастолько привыкли к дневному светуи к своей веревке, что человекесли выходит на улицу, то выходитв пиджаке на голое тело, в туфлях на босу ногу.
В два часа пополудни силуэт почтальонаприобретает в подъезде резкие очертанья,чтоб, мгновенье спустя, снова сделаться силуэтом.Удары колокола в туманеповторяют эту же процедуру.В итоге невольно оглядываешься через плечосамому себе вслед, как иной прохожий,стремясь рассмотреть получше щиколотки прошелестевшеймимо красавицы, но — ничего не видишь,кроме хлопьев тумана. Безветрие, тишина.Направленье потеряно. За поворотомфонари обрываются, как белое многоточье,за которым следует только запахводорослей и очертанья пирса.Безветрие; и тишина как ржаньеникогда не сбивающейся с путичугунной кобылы Виктора-Эммануила.
IIЗимой обычно смеркается слишком рано;где-то вовне, снаружи, над головою.Туго спеленутые клочковатоймарлей стрелки на городских часахотстают от меркнувшего вдалекерассеянного дневного света.За сигаретами вышедший постоялецвозвращается через десять минут к себепо пробуравленному в туманеего же туловищем туннелю.Ровный гул невидимого аэроплананапоминает жужжание пылесосав дальнем конце гостиничного коридораи поглощает, стихая, свет.«Неббия»,[4] - произносит, зевая, диктор,и глаза на секунду слипаются, наподобьераковины, когда проплывает рыба(зрачок погружается ненадолгов свои перламутровые потемки);и подворотня с лампочкой выглядит, как ребенок,поглощенный чтением под одеялом;одеяло все в складках, как тога Евангелистав нише. Настоящее, наше времясо стуком отскакивает от бурого кирпичабазилики, точно белыйкожаный мяч, вколачиваемый в неешкольниками после школы.
Щербатые, но не мыслящие себяв профиль, обшарпанные фасады.Только голые икры кривых балясинодушевляют наглухо запертые балконы,где вот уже двести лет никтоне появляется: ни наследница, ни кормилица.Облюбованные брачующимися и простоскучающими чудищами карнизы.Колоннада, оплывшая как стеарин.И слепое, агатовое великолепьенепроницаемого стекла,за которым скрываются кушетка и пианино:старые, но именно светом дняоберегаемые успешно тайны.
В холодное время года нормальный звукпредпочитает тепло гортани капризам эха.Рыба безмолствует; в недрах материкараспевает горлинка. Но ни той, ни другой не слышно.Повисший над пресным каналом мостудерживает расплывчатый противоположный берегот попытки совсем отделиться и выйти в море.Так, дохнув на стекло, выводят инициалытех, с чьим отсутствием не смириться;и подтек превращает заветный вензельв хвост морского конька. Вбирай же краснойгубкою легких плотный молочный пар,выдыхаемый всплывшею Амфитритойи ее нереидами! Протянируку — и кончики пальцев коснутся торса,покрытого пузырькамии пахнущего, как в детстве, йодом.
IIIВыстиранная, выглаженная простынязалива шуршит оборками, и бесцветныйвоздух на миг сгущается в голубя или в чайку,но тотчас растворяется. Вытащенные из водылодки, баркасы, гóндолы, плоскодонки,как непарная обувь, разбросаны на песке,поскрипывающим под подошвой. Помни:любое движенье, по сути, естьперенесение тяжести тела в другое место.Помни, что прошлому не уложитьсябез остатка в памяти, что емунеобходимо будущее. Твердо помни:только вода, и она одна,всегда и везде остается вернойсебе — нечувствительной к метаморфозам, плоской,находящейся там, где сухой землибольше нет. И патетика жизни с ее началом,серединой, редеющим календарем, концоми т. д. стушевывается в видувечной, мелкой, бесцветной ряби.
Жесткая, мертвая проволока винограднойлозы мелко вздрагивает от собственного напряженья.Деревья в черном саду ничемне отличаются от ограды, выглядящейкак человек, которому больше не в чеми — главное — некому признаваться.Смеркается; безветрие, тишина.Хруст ракушечника, шорох раздавленного гнилоготростника. Пинаемая носкомжестянка взлетает в воздух и пропадаетиз виду. Даже спустя минутуне расслышать звука ее паденьяв мокрый песок. Ни, тем более, всплеска.
1977