Иосиф Бродский - Урания
Квинтет
Марку Стрэнду
IВеко подергивается. Изо ртавырывается тишина. Европейские городанастигают друг друга на станциях. Запах мылавыдает обитателю джунглей приближающегося врага.Там, где ступила твоя нога,возникают белые пятна на карте мира.
В горле першит. Путешественник просит пить.Дети, которых надо бить,оглашают воздух пронзительным криком. Векоподергивается. Что до колонн, из-заних всегда появляется кто-нибудь. Даже прикрыв глаза,даже во сне вы видите человека.
И накапливается как плевок в груди:«Дай мне чернил и бумаги, а сам уйдипрочь!» И веко подергивается. Невнятные причитаньяза стеной (будто молятся) увеличивают тоску.Чудовищность творящегося в мозгупридает незнакомой комнате знакомые очертанья.
IIИногда в пустыне ты слышишь голос. Тывытаскиваешь фотоаппарат запечатлеть черты.Но — темнеет. Присядь, перекинься шуткойс говорящей по-южному, нараспев,обезьянкой, что спрыгнула с пальмы и, не успевстать человеком, сделалась проституткой.
Лучше плыть пароходом, качающимся на волне,участвуя в географии, в голубизне, а нетолько в истории — этой коросте суши.Лучше Гренландию пересекать, скрипялыжами, оставляя после себяайсберги и тюленьи туши.
Алфавит не даст позабыть тебецель твоего путешествия — точку «Б».Там вороне не сделаться вороном, как ни каркай;слышен лай дворняг, рожь заглушил сорняк;там, как над шкуркой зверька скорняк,офицеры Генштаба орудуют над порыжевшей картой.
IIIТридцать семь лет я смотрю в огонь.Веко подергивается. Ладоньпокрывается потом. Полицейский, взяв документы,выходит в другую комнату. Воздвигнутый впопыхах,обелиск кончается нехотя в облаках,как удар по Эвклиду, как след кометы.
Ночь; дожив до седин, ужинаешь один,сам себе быдло, сам себе господин.Вобла лежит поперек крупно набранного сообщеньяоб изверженьи вулкана черт знает где,иными словами, в чужой среде,упираясь хвостом в «Последние Запрещенья».
Я понимаю только жужжанье мухна восточных базарах! На тротуаре в двухшагах от гостиницы, рыбой, попавшей в сети,путешественник ловит воздух раскрытым ртом:сильная боль, на этом убив, на томпродолжается свете.
IV«Где это?» — спрашивает, приглаживая вихор,племянник. И, пальцем блуждая по складкам гор,«Здесь» — говорит племянница. Поскрипывают качелив старом саду. На столе букетфиалок. Солнце слепит паркет.Из гостиной доносятся пассажи виолончели.
Ночью над плоскогорьем висит луна.От валуна отделяется тень слона.В серебре ручья нет никакой корысти.В одинокой комнате простынюкомкает белое (смуглое) просто ню —живопись неизвестной кисти.
Весной в грязи копошится труженик-муравей,появляется грач, твари иных кровей;листва прикрывает ствол в месте его изгиба.Осенью ястреб дает кругинад селеньем, считая цыплят. И на плечах слугиболтается белый пиджак сагиба…
VБыло ли сказано слово? И если да, —на каком языке? Был ли мальчик? И сколько льданужно бросить в стакан, чтоб остановить Титаникмысли? Помнит ли целое роль частиц?Что способен подумать при виде птицв аквариуме ботаник?
Теперь представим себе абсолютную пустоту.Место без времени. Собственно воздух. В туи в другую, и в третью сторону. Просто Меккавоздуха. Кислород, водород. И в неммелко подергивается день за днемодинокое веко.
Это — записки натуралиста. За —писки натуралиста. Капающая слезападает в вакууме без всякого ускоренья.Вечнозеленое неврастение, слыша жжуце-це будущего, я дрожу,вцепившись ногтями в свои коренья.
1977Письма династии Минь
I«Скоро тринадцать лет, как соловей из клеткивырвался и улетел. И, на ночь глядя, таблеткибогдыхан запивает кровью проштрафившегося портного,откидывается на подушки и, включив заводного,погружается в сон, убаюканный ровной песней.Вот такие теперь мы празднуем в Поднебеснойневеселые, нечетные годовщины.Специальное зеркало, разглаживающее морщины,каждый год дорожает. Наш маленький сад в упадке.Небо тоже исколото шпилями, как лопаткии затылок больного (которого только спинумы и видим). И я иногда объясняю сынубогдыхана природу звезд, а он отпускает шутки.Это письмо от твоей, возлюбленный, Дикой Уткиписано тушью на рисовой тонкой бумаге, что дала мне императрица.Почему-то вокруг все больше бумаги, все меньше риса».
II«Дорога в тысячу ли начинается с одногошага, — гласит пословица. Жалко, что от негоне зависит дорога обратно, превосходящая многократнотысячу ли. Особенно отсчитывая от «о».Одна ли тысяча ли, две ли тысячи ли —тысяча означает, что ты сейчас вдалиот родимого крова, и зараза бессмысленности со словаперекидывается на цифры; особенно на нули.
Ветер несет нас на Запад, как желтые семенаиз лопнувшего стручка, — туда, где стоит Стена.На фоне ее человек уродлив и страшен, как иероглиф,как любые другие неразборчивые письмена.Движенье в одну сторону превращает меняв нечто вытянутое, как голова коня.Силы, жившие в теле, ушли на трение тенио сухие колосья дикого ячменя».
1977Пьяцца Маттеи
IЯ пил из этого фонтанав ущелье Рима.Теперь, не замочив кафтана,канаю мимо.Моя подружка Микелинав порядке штрафамне предпочла кормить павлинав именьи графа.
IIГраф, в сущности, совсем не мерзок:он сед и строен.Я был с ним по-российски дерзок,он был расстроен.Но что трагедия, изменадля славянина,то ерунда для джентльменаи дворянина.
IIIГраф выиграл, до клубнички лаком,в игре без правил.Он ставит Микелину раком,как прежде ставил.Я тоже, впрочем, не в накладе:и в Риме тожетеперь есть место крикнуть «Бляди!»,вздохнуть «О Боже».
IVНе смешивает пахарь с пашнейплодов плачевных.Потери, точно скот домашний,блюдет кочевник.Чем был бы Рим иначе? гидом,толпой музея,автобусом, отелем, видомТерм, Колизея.
VА так он — место грусти, выи,склоненной в баре,и двери, запертой на виадельи Фунари.Сидишь, обдумывая строчку,и, пригорюнясь,глядишь в невидимую точку:почти что юность.
VIКак возвышает это дело!Как в миг печаливсе забываешь: юбку, тело,где, как кончали.Пусть ты последняя рванина,пыль под забором,на джентльмена, дворянинакладешь с прибором.
VIIНет, я вам доложу, утрата,завал, непрухаиз вас творят аристократахотя бы духа.Забудем о дешевом графе!Заломим брови!Поддать мы в миг печали вправехоть с принцем крови!
VIIIЗима. Звенит хрусталь фонтана.Цвет неба — синий.Подсчитывает трамонтанаиголки пиний.Что год от февраля отрезал,он дрожью роздал,и кутается в тогу цезарь(верней, апостол).
IXВ морозном воздухе, на редкостьпрозрачном, око,невольно наводясь на резкость,глядит далеко —на Север, где в чаду и в дымекует червонцыЕвропа мрачная. Я — в Риме,где светит солнце!
XЯ, пасынок державы дикойс разбитой мордой,другой, не менее великойприемыш гордый, —я счастлив в этой колыбелиМуз, Права, Граций,где Назо и Вергилий пели,вещал Гораций.
XIПопробуем же отстраниться,взять век в кавычки.Быть может, и в мои страницыкак в их таблички,кириллицею не побрезгави без ущербадля зренья, главная из Резвыхвзглянет — Эвтерпа.
XIIНе в драчке, я считаю, счастьев чертоге царском,но в том, чтоб, обручив запястьес котлом швейцарским,остаток плоти терракотеподвергнуть, сини,исколотой Буонароттии Борромини.
XIIIСпасибо, Парки, Провиденье,ты, друг-издатель,за перечисленные деньги.Сего подательвекам грядущим в назиданьепьет чоколаттакон панна в центре мирозданьяи циферблата!
XIVС холма, где говорил октавойпорой иноюТасс, созерцаю величавыйвид. Предо мною —не купола, не черепицасо Св. Отцами:то — мир вскормившая волчицаспит вверх сосцами!
XVИ в логове ее я — дома!Мой рот оскаленот радости: ему знакомасудьба развалин.Огрызок цезаря, атлета,певца тем пачеесть вариант автопортрета.Скажу иначе:
XVIусталый раб — из той породы,что зрим все чаще —под занавес глотнул свободы.Она послащелюбви, привязанности, веры(креста, овала),поскольку и до нашей эрысуществовала.
XVIIЕй свойственно, к тому ж, упрямство.Покуда Времяне поглупеет как Пространство(что вряд ли), семясвободы в злом чертополохе,в любом пейзажедаст из удушливой эпохипобег. И даже
XVIIIсорвись все звезды с небосвоа,исчезни местность,все ж не оставлена свобода,чья дочь — словесность.Она, пока есть в горле влага,не без приюта.Скрипи, перо. Черней, бумага.Лети, минута.
февраль 1981, РимСтихи о зимней кампании 1980-го года