Иосиф Бродский - Урания
В Англии
Диане и Алану Майерс
I. Брайтон-рокТы возвращаешься, сизый цвет ранних сумерек. Меловыескалы Сассекса в море отбрасывают запах сухой травы идлинную тень, как ненужную черную вещь. Рябоеморе на сушу выбрасывает шум прибояи остатки ультрамарина. Из сочетанья всплескалишней воды с лишней тьмой возникают, резковыделяя на фоне неба шпили церквей, обрывыскал, эти сизые, цвета пойманной рыбы,летние сумерки; и я прихожу в себя. В зарослях беззаботновскрикивает коноплянка. Чистая линия горизонтас облаком напоминает веревку с выстиранной рубашкой,и танкер перебирает мачтами, как упавшийна спину муравей. В сознании всплывает чей-тотелефонный номер — порванная ячейкаопустевшего невода. Бриз овевает щеку.Мертвая зыбь баюкает беспокойную щепку,и отражение полощется рядом с оцепеневшей лодкой.В середине длинной или в конце короткойжизни спускаешься к волнам не выкупаться, но радитемно-серой, безлюдной, бесчеловечной глади,схожей цветом с глазами, глядящими, не мигая,на нее, как две капли воды. Как молчанье на попугая.
II. Северный КенсингтонШорох «Ирландского времени», гонимого ветром пожелезнодорожным путям к брошенному депо,шелест мертвой полыни, опередившей осень,серый язык воды подле кирпичных десен.Как я люблю эти звуки — звуки бесцельной, нодлящейся жизни, к которым уже давноничего не прибавить, кроме шуршащих галькойсобственных грузных шагов. И в небо запустишь гайкой.Только мышь понимает прелести пустыря —ржавого рельса, выдернутого штыря,проводов, не способных взять выше сиплого до-диеза,поражения времени перед лицом железа.Ничего не исправить, не использовать впредь.Можно только залить асфальтом или стеретьвзрывом с лица земли, свыкшегося с гримасойбетонного стадиона с орущей массой.И появится мышь. Медленно, не спеша,выйдет на середину поля, мелкая, как душапо отношению к плоти, и, приподняв своюобезумевшую мордочку, скажет «не узнаю».
III. СохоВ венецианском стекле, окруженном тяжелой рамой,отражается матовый профиль красавицы с рваной ранойговорящего рта. Партнер созерцает стены,где узоры обоев спустя восемь лет превратились в «Сценыскачек в Эпсоме». — Флаги. Наездник в аломкартузе рвется к финишу на полуторагодоваломжеребце. Все слилось в сплошное пятно. В ушах завывает ветер.На трибунах творится невообразимое… — «не ответилна второе письмо, и тогда я решила…» Голоспредставляет собой борьбу глагола сненаставшим временем. Молодая, худаярука перебирает локоны, струящиеся, не впадаяникуда, точно воды многихрек. Оседлав деревянных четвероногих,вокруг стола с недопитым павшие смертью храбрыхна чужих простынях джигитуют при канделябрахк подворотне в — ском переулке, засыпанном снегом. — Флагижухнут. Ветер стихает; и капли влагиразличимы становятся у соперника на подбородке,и трибуны теряются из виду… — В подворотнесветит желтая лампочка, чуть золотя сугробы,словно рыхлую корочку венской сдобы. Однако, кто быни пришел сюда первым, колокол в переулкене звонит. И подковы сивки или кауркив настоящем прошедшем, даже достигнув цели,не оставляют следов на снегу. Как лошади карусели.
IV. Ист ФинчлиВечер. Громоздкое тело движется в узкой,стриженной под полубокс аллее с рядами фуксийи садовой герани, точно дредноут в мелкомдеревенском канале. Перепачканный меломправый рукав пиджака, так же как самый голос,выдает род занятий — «Розу и гладиолусполивать можно реже, чем далии и гиацинты,раз или два в неделю». И он мне приводит цифрыиз «Советов любителю-садоводу»и строку из Вергилия. Земля поглощает водус неожиданной скоростью, и он прячет глаза. В гостиной,скупо обставленной, нарочито пустынной,жена — он женат вторым браком, — как подобает женам,раскладывает, напевая, любимый ДжономГолсуорси пасьянс «Паук». На стене акварель: в водеотражается вид моста неизвестно где.
Всякий живущий на острове догадывается, что раноили поздно все это кончается; что вода из-под крана,прекращая быть пресной, делается соленой,и нога, хрустевшая гравием и соломой,ощущает внезапный холод в носке ботинка.В музыке есть то место, когда пластинканачинает вращаться против движенья стрелки.И на камине маячит чучело перепелки,понадеявшейся на бесконечность лета,ваза с веточкой бересклетаи открытки с видом базара где-то в Алжире — грудыпестрой материи, бронзовые сосуды,сзади то ли верблюды, то ли просто холмы;люди в тюрбанах. Не такие, как мы.
Аллегория памяти, воплощенная в твердомкарандаше, зависшем в воздухе над кроссвордом.Дом на пустынной улице, стелящейся покато,в чьих одинаковых стеклах солнце в часы закатаотражается, точно в окне экспресса,уходящего в вечность, где не нужны колеса.Милая спальня (между подушек — кукла),где ей снятся ее «кошмары». Кухня;издающая запах чая гудящая хризантемагазовой плитки. И очертания телаоседают на кресло, как гуща, отделяющаяся от жижи.
Посредине абсурда, ужаса, скуки жизнистоят за стеклом цветы, как вывернутые наизнанкумелкие вещи — с розой, подобно знакубесконечности из-за пучка восьмерок,с колесом георгина, буксующим меж распорок,как расхристанный локомотив Боччони,с танцовщицами-фуксиями и с еще нераспустившейся далией. Плавающий в покоемир, где не спрашивают «что такое?что ты сказал? повтори» — потому что эховозвращает того воробья неизменно в ухоот китайской стены; потому что тыпроизнес только одно: «цветы».
V. Три рыцаряВ старой ротонде аббатства, в алтаре, на полуспят вечным сном три рыцаря, поблескивая в полу —мраке ротонды, как каменные осетры,чешуею кольчуги и жабрами лат. Все тригорбоносы и узколицы, и с головы до пятрыцари: в панцире, шлеме, с длинным мечом. И спятдольше, чем бодрствовали. Сумрак ротонды. Рукискрещены на груди, точно две севрюги.
За щелчком аппарата следует вспышка — родвыстрела (все, что нас отбрасывает вперед,на стену будущего, есть как бы выстрел). Трирыцаря, не шелохнувшись, повторяют внутрикамеры то, что уже случилось — либо при Пуатье,либо в святой земле: путешественник в канотьедля почивших за-ради Отца и Сынаи Святого Духа ужаснее сарацина.
Аббатство привольно раскинулось на берегу реки.Купы зеленых деревьев. Белые мотылькипорхают у баптистерия над клумбой и т. д.Прохладный английский полдень. В Англии, как нигде,природа скорее успокаивает, чем увлекает глаз;и под стеной ротонды, как перед разнавсегда опустившимся занавесом в театре,аплодисменты боярышника ты не разделишь на три.
VI. ЙоркW. H. A.
Бабочки северной Англии пляшут над лебедоюпод кирпичной стеною мертвой фабрики. За средоюнаступает четверг, и т. д. Небо пышет жаром,и поля выгорают. Города отдают лежалымполосатым сукном, георгины страдают жаждой.И твой голос — «Я знал трех великих поэтов. Каждыйбыл большой сукин сын» — раздается в моих ушахс неожиданной четкостью. Я замедляю шаг
и готов оглянуться. Скоро четыре года,как ты умер в австрийской гостинице. Под стрелкой переходани души: черепичные кровли, асфальт, известка,тополя. Честер тоже умер — тебе известноэто лучше, чем мне. Как костяшки на пыльных счетах,воробьи восседают на проводах. Ничто такне превращает знакомый подъезд в толчею колонн,как любовь к человеку; особенно, если он
мертв. Отсутствие ветра заставляет тугие листьянапрягать свои мышцы и нехотя шевелиться.Танец белых капустниц похож на корабль в бурю.Человек приносит с собою тупик в любуюточку света; и согнутое коленоразмножает тупым углом перспективу плена,как журавлиный клин, когда он береткурс на юг. Как все движущееся вперед.
Пустота, поглощая солнечный свет на общихоснованьях с боярышником, увеличивается наощупьв направленьи вытянутой руки, имир сливается в длинную улицу, на которой живут другие.В этом смысле он — Англия. Англия в этом смыследо сих пор Империя и в состояньи — есливерить музыке, булькающей водой, —править морями. Впрочем — любой средой.
Я в последнее время немного сбиваюсь, скалюсьотраженью в стекле витрины; покамест палецнабирает свой номер, рука опускает трубку.Стоит закрыть глаза, как вижу пустую шлюпку,замерзшую на воде посредине бухты.Выходя наружу из телефонной будки,слышу голос скворца, в крике его — испуг.Но раньше, чем он взлетает, звук
растворяется в воздухе. Чьей беспредметной синии сродни эта жизнь, где вещи видней в пустыне,ибо в ней тебя нет. И вакуум постепеннозаполняет местный ландшафт. Как сухая пена,овцы покоятся на темнозеленых волнахйоркширского вереска. Кордебалет проворныхбабочек, повинуясь невидимому смычку,мельтешит над заросшей канавой, не давая зрачку
ни на чем задержаться. И вертикальный стебельиван-чая длинней уходящей на севердревней Римской дороги, всеми забытой в Риме.Вычитая из меньшего большее, из человека — Время,получаешь в остатке слова, выделяющиеся на беломфоне отчетливей, чем удается теломэто сделать при жизни, даже сказав «лови!».
Что источник любви превращает в объект любви.
VII. «Английские каменные деревни…»Английские каменные деревни.Бутылка собора в окне харчевни.Коровы, разбредшиеся по полям.Памятники королям.
Человек в костюме, побитом молью,провожает поезд, идущий, как все тут, к морю,улыбается дочке, уезжающей на Восток.Раздается свисток.
И бескрайнее небо над черепицейтем синее, чем громче птицейоглашаемо. И чем громче поет она,тем все меньше видна.
1977Сан-Пьетро