Лион Фейхтвангер - Тысяча девятьсот восемнадцатый год
Господин Шульц (громко хохочет, фамильярно хлопает по плечу незнакомца). Черт возьми, ваше превосходительство! Вы — единственный человек из правительства, у которого старому Шульцу есть еще чему поучиться.
Голос рядом. Я говорил: бойся меня, повинуйся мне. Иначе я разрушу жилище твое. Но нет, они рано собрались в путь. Все дела их были мерзостны.
Господин Шульц. Этот библейский олух совершенно несносен. Пойдемте в ресторан.
Уходят.
Голос рядом (очень явственно). Ваше серебро и ваше золото не смогут спасти вас в день его гнева. Ваша кровь превратится в грязь и ваша плоть в прах. И настанет день трубного гласа и грома войны.
13
Комната Томаса. Поздние сумерки. Свет не зажжен.
Анна-Мари сидит, ждет. Томас входит. Анна-Мари всхлипывает.
Томас. Кто здесь?
Анна-Мари. Я, Томас.
Томас (потрясенный). Анна-Мари. Ты вернулась! (Неловкими движениями зажигает лампу.) Анна-Мари…
Анна-Мари. Не смотри на меня. Мне стыдно.
Томас. Чем я могу помочь тебе?
Анна-Мари. Я стосковалась по болезни, бедности, отчаянию. Потому что на других путях я нигде не могу найти тебя.
Молчание.
Томас. Ты останешься теперь у меня?
Анна-Мари. Ты не спрашиваешь, откуда я?
Томас (взглядывает на нее; тихо). Нет.
Анна-Мари (встает, молча начинает убирать в шкафу). Хорошо. Так я приготовлю чай, Томас.
14
Библиотека на вилле у Георга.
Георг (один, читает книгу). «Мы, европейцы, в общем очень хорошо понимаем поборника справедливости и очень плохо — святого, ибо мы исследователи и скептики, нам нужны мерило и закон. В мире исследователей и скептиков святой всегда недоказателен, к тому же он — юродивый, чудак, беглец, лишний; поэтому паука в равной мере высмеивала его и превозносила справедливого». (Швыряет книгу прочь.) Я не хочу думать о Томасе. (Звонит по телефону.) Жена еще не возвращалась? Как только она придет, сообщите мне. (Кладет трубку, шагает взад и вперед.)
Я никогда не любил дымящих труб моей фабрики, но меня злит, что она замерла. Сказать бы этому сброду два слова — и все было бы в порядке. В конце концов улещиваешь ведь, если нужно, упрямую собаку двумя-тремя ласковыми словами, и при этом у тебя нет чувства, будто ты солгал и унизился.
Я знаю, как двусмысленна болтовня о чести и собственном достоинстве, я не верю в слова. Так почему же я не могу разговаривать с этой сворой? Высокомерие? (Останавливается перед статуей Будды.)
Где жил он, там смирение переходит в гордыню, смирение и гордыня схожи, как два близнеца.
Томас (входит). Я не помешал вам?
Георг (вежливо). Нисколько. (Указывая на Будду.) Эту статую я купил две недели тому назад. Взгляните на нее.
Томас. Я пришел по очень важному делу.
Георг. Было время, когда вы не остановились бы перед далеким путешествием ради того, чтобы взглянуть на эту статую.
Томас (уклончиво). Это время миновало. (Пауза.)
Георг (любезно). Что вы хотели мне сказать? Прошу вас.
Томас. Я пришел поговорить о стачке. Ваши рабочие ожесточены до крайности. Тем не менее я беру на себя уладить все на условиях, которые в основном вы уже приняли. Примите их до конца, и через три дня рабочие выйдут на работу.
Георг. Прошу вас, Томас, не надо никаких фокусов, когда мы разговариваем с вами с глазу на глаз. Вы прекрасно знаете, что для меня важнее другое. Эти молодцы хотят выжать из меня деньги — два миллиона — на повышение заработной платы. Отлично. Я должен восстановить на работе обоих зачинщиков. Отлично. Но не называть вымогателя вымогателем, а подлеца подлецом? Нет. Хотя бы заводы простояли до Страшного суда. Нет.
Томас молчит.
Георг. Неужели вы всерьез можете требовать этого от меня? (Тихо, с гримасой брезгливости.) Вы хотите, чтобы я сел за один стол с этими молодцами, заискивающе похлопывал их по плечу, танцевал с их потными девушками, восхищался их пугливыми, тупыми, хмурыми детьми? (Встает.) Нет, дорогой Томас. Деньги — пожалуйста. Но своим «я» не желаю жертвовать ни на йоту.
Томас (стоя перед Буддой). Что ему тут делать, если вы так говорите?
Георг. Самоотречение, которому он учит, не имеет ничего общего с вашим пошлым смирением.
Я не желаю произносить дешевые фразы. Я моим рабочим не друг. Я оплачиваю их точно так же, как кормлю своих ломовых лошадей. И точка.
Томас. Очень удобно закрывать глаза. Очень удобно видеть различия и не видеть общего. Очень удобно, когда кто-нибудь зовет на помощь, пожать плечами: я, мол, не понимаю диалекта, на котором ты говоришь.
Георг. Вы — хороший оратор, Томас. Но мы не на митинге. Я не принимаю на веру фразы. Меня вы не ошеломите фонтанами красноречия. Дайте мне факты.
Томас. Если вашим рабочим не доступно ничего, кроме жратвы и распутства, почему они настаивают, чтобы вы извинились? На ваше извинение они хлеба ведь не купят. Почему они не довольствуются деньгами?
Георг. Они, вероятно, не упирались бы, если бы их не подстрекали. Если бы вы, Томас, их не подстрекали. Они были тупы и довольны. А теперь они кричат о «чести» и «человеческом достоинстве». И они несчастны.
Томас. Да, это я подстрекал их. Я разбудил в них недовольство. Я ненавижу тех, кто довольствуется малым. Во всех бедствиях на свете виноваты те, кому не нужно многого.
Георг. Вы как будто только что говорили о смирении? Странное смирение. С винтовками и бомбами. Не кажется ли вам порой самому, что это — та же гордость, только замаскированная?
Томас. Когда я вижу человека бедного, опустившегося, то не разницу между ним и собой я замечаю; нет, я чувствую, что сам нисколько не лучше его. Я знаю, что мы — братья, и отношусь к нему по-братски. Это и есть мое смирение.
Георг. Братья. Ерунда. Гете и какой-нибудь людоед не братья. Одного среди тысяч я, может быть, признаю братом. С единственным я могу общаться, пожалуй, даже приду ему на помощь. А масса, множество, человечество вздор.
Томас. Вы не думаете, что созерцателю, стоящему над человеком, вне человека, разница между так называемой духовно развитой личностью и массой должна казаться до смешного ничтожной? Животное развилось в человека, а вы не допускаете, что духовно неразвитый человек может преодолеть одну крохотную ступень и подняться к нам, развитым? Я верю в это, Георг.
Георг. Верить в человека — это теперь модно. Дешевая, удобная мода, каждый может следовать ей, она всем к лицу. Очень легко смешаться с массой. Трогательно и удобно говорить каждому встречному: ты мой брат. Вы не думаете, что гораздо трудней защищаться, оградить себя от этой бациллы гуманности?
Томас. Здесь уже никакая логика не поможет. Здесь чувство берет верх над самыми логическими доводами. Я не могу сидеть сложа руки, углубляться в размышления, рассчитывать и взвешивать, читать книги и писать драмы, когда вокруг столько горя.
Выстрел в окно.
Томас (вздрагивает). Что это?
Георг. Будда разбит.
Только бы Беттина скорей вернулась. Она поехала в город. И ничего мне не сказала. (По телефону.) Что случилось? Погнались за ним? Прекрасно. Благодарю. (Кладет трубку.) Жаль статуи. Мне она доставляла огромную радость.
Я хочу рассказать вам коротенькую историю, Томас. Однажды Будда подошел к небольшой речушке, на берегу которой жил святой старец. Святой был очень старый и очень святой. Такой святой, что он мог перейти через реку, не омочив ног. Это была его специальность. Он показал свой фокус Будде. Действительно, перешел реку туда и обратно, не замочив ног, и был этим очень горд. Будда сказал ему: «Очень хорошо, сын мой, прекрасно. Но почему ты не переехал на лодке?»
Томас. К чему это вы?
Георг. На свете есть много такого, что нуждается в улучшении. Допустим. Но разве нельзя этого уладить административным путем? Организацией? Для чего утруждать дух, душу? (Тихо смеется.) Почему вы не садитесь в лодку, если вы хотите переправиться через реку?
Двое слуг (вводят оборванца). Это он, господин Гейнзиус. Мы успели его поймать, когда он перелезал через забор. В полицию уже позвонили.
Георг. Оружие у него отобрано?
Слуга. Да. Вот оно.
Георг. Прекрасно. Он останется здесь до прихода полиции.
Слуга. Вы хотите остаться с ним вдвоем…
Георг. Здесь еще господин Вендт.
Слуга (не то испуганно, не то презрительно). Господин Вендт! (Слуги уходят, покачивая головой.)