Александр Галин - Восточная трибуна
Молчание.
Торопишься, значит?
Коняев. Да…
Клёнышева. Обидно, сударь, что так быстро уезжаете… А я решила забрать вас к себе на дачу. Товарищ твой загорелся. Сейчас он подъедет, и можно прямо туда. Дача у меня в соснах… на озере… Искупаетесь, можете в баньку сходить…
Коняев. Нет… спасибо.
Клёнышева. Что так? Ты теперь здесь гость, мы хозяева.
Коняев. Мы вас стесним…
Клёнышева. Стеснить меня нечем… Дарья, домработница моя, уже отправлена туда электричкой. Муж уехал на Кавказ, детей я к матери отвезла – свободная птица. (Неловко засмеялась.) Что тебя еще волнует? За ночлег я с вас не возьму. Ночевать вам все равно где-то придется.
Коняев. Не знаю… Надо подумать.
Клёнышева. Коняев-Коняев… время тебя не берет. (Пауза.) Ну, думай, думай. (Засмеялась.) Смотри, как бы я не передумала… Куришь?
Молчание.
Коняев. Не курю.
Клёнышева. Молодец! Что можно сказать! (Раскрыла сумку.) У меня должны были на дне полпачки… валяться… (Достает сигареты, закуривает.) Да! Самохвалова меня сейчас убила! Идет по городу в таком наряде – мужики как вкопанные стоят! Из автобусов на нее смотрят… машины останавливаются. Мой шофер засмотрелся, чуть на столб не наехал…
Молчание.
Коняев. Мила, кто у тебя?
Молчание.
Клёнышева. Что тебе про него сказать, Вадик?.. Номенклатура.
Коняев. Я о детях. Мальчик и девочка?
Клёнышева. Две девки. А у тебя? (Пауза.) Ты женился, говорят.
Молчание.
Коняев. Да…
Клёнышева. Жену взял с квартирой?
Молчание.
Давно меня Милой не называли. Все больше Людмилой Ивановной. Район на мне. Это не город, конечно, но, сам понимаешь, забота большая. Тяну лямку, пашу с утра до вечера. Работаю с людьми, а люди сейчас не подарок… Поехали! Вы отдохнете, и мне разрядка нужна. (Засмеялась.) Муж для себя берег литра два чистого на корешках. Но, я думаю, он там, на Кавказе, не будет на нас в обиде, правда? Пьешь или нет?
Коняев. По случаю…
Клёнышева. А мне рассказывали, что люди искусства хорошо прикладываются.
Молчание.
Коняев. Мила… Помнишь, я писал тебе письма?
Клёнышева. Ты о чем?
Коняев. Я писал тебе письма… Давно. Кажется, в десятом классе.
Молчание.
Клёнышева. Да, ты писал… Правильно.
Коняев. Они сохранились?
Клёнышева. Подожди… я так сразу не вспомню.
Коняев. Я случайно заметил у тебя в сумке, когда ты доставала сигареты. Я эти конверты специально покупал на почте… длинные конверты.
Молчание.
Клёнышева. У меня они… и что?
Коняев. Нет… ничего.
Молчание.
Клёнышева. Достала на антресолях коробку из-под обуви – вижу, лежат.
Коняев. Я подумал, ты решила вернуть…
Клёнышева. А кому они мешают? Приеду, обратно положу.
Коняев. Зачем ты их принесла?
Клёнышева. Взяла перечитать… Пока ехала в машине, просмотрела. Что-то забыла уже, Вадик. Много воды утекло. Последнее ты из Москвы написал, что не можешь избавиться… Как ты меня помнил! Я уже представить не могу, что мне было когда-то семнадцать лет… Как я была тогда одета?
Коняев. Я помню…
Клёнышева. Как? Скажи, скажи…
Коняев. Ты носила белую кроличью шапку…
Клёнышева (засмеялась). Зимой… Знаешь, что я хотела у тебя спросить? Только ты не обижайся. Ты меня любил когда-то – свидетельство тому у меня в сумке, но ведь надежды у тебя не было… с самого начала – и ты это понимал.
Коняев. Почему?
Клёнышева. Что?
Коняев. Почему не было?
Клёнышева. Ты обиделся. (Засмеялась.) Ко-ня-ев, ты обиделся… Прости, я тебе ее не давала… никогда.
Молчание.
Коняев. У меня была одна надежда…
Клёнышева. Извини, я тебе ничего не обещала.
Коняев. Это не важно…
Клёнышева. Объясни… что-то я не понимаю тебя…
Молчание.
Коняев. Я тебя запомнил… в кроличьей шапке… Я давно приучил себя к мысли, что ты тогда умерла… Много лет подряд по утрам ты проходила мимо моего дома, я ждал этого и каждый раз выходил из ворот, как бы невзначай. Сначала ты ничего не замечала… потом поняла… Даже тогда, совсем маленькой девочкой… демонстративно переходила на другую сторону улицы. Не помнишь?
Клёнышева. Нет.
Коняев. Ты уже тогда была недоступной, совсем маленькой чувствовала, что сильнее меня, во всем хотела быть первой. Я был хилым, подслеповатым… ходил в музыкальную школу с футляром… И тогда я придумал, что ты умерла. Не важно, какой ты стала в тридцать, какой будешь в сорок… То совсем другая женщина…
Клёнышева (усмехнулась). Мертвую помнишь, а живую, значит, похоронил?
Коняев. Была у меня надежда, совсем как в книге для юношества… вдруг я тебе когда-нибудь понадоблюсь…
Клёнышева. Надежды у тебя были!.. Что в них толку-то! Надежда – это вымысел… наркотик. Ты умел придумать ее, значит, ты человек с богатой фантазией. Ты создал в своем воображении Милу Клёнышеву – ангела, сошедшего с небес. Ты меня идеализировал, и за это тебе спасибо. Перечитала я твои письма. «Мне ничего не надо. Помни, что жил на свете человек, который тебя любил…» Конечно, женщине хочется, чтобы ее любили… писали такие письма… Перед тобой баба… дважды рожавшая… курю вот… Что перечислять! Чернуха, Коняев, керосином не отмыть. Полюбишь меня теперь такую?! Такую, как есть… Полюби меня, когда мне выть хочется! Прости меня, я малость огрубела, но ты всегда жил с распущенными соплями. Ты был мягким, талантливым… лириком. Вы, художники, идете на десерт, а нас жизнь употребляет и на первое и на второе.
Молчание.
Видишь, друг… нервы у меня ни черта не стоят. Срываюсь… Прости. Ты не обиделся?
Коняев. Это я, наверно, тебя обидел.
Молчание.
Клёнышева. Расскажи, что ты за скрипач. На международных конкурсах бываешь?
Коняев. Играю в театральном оркестре, в яме. Еще – обучаю детей дошкольного возраста.
Молчание.
Клёнышева. А школьный возраст, что же, оказался не по плечу?
Коняев. С талантливыми детьми интересно на ранней стадии, пока с ними еще ничего не сделали. Может, еще посижу-посижу в яме, и пойду преподавателем… Талант у человека от бога… Убить его ничего не стоит, ломаного гроша за него сейчас не дают… Жалко этих детей. Для чего-то природа на них тратилась…
Клёнышева. А что, правильно! Педагог – занятие почетное! У моей младшей слух есть. Уже на пианино играет одним пальцем… поет хорошо.
Коняев. С наследственностью у нее неважно.
Клёнышева. Ты меня совсем… решил… Я в школьном хоре солисткой была.
Коняев. Я, Мила, в Бычка мало верю… Мычать твоя девочка будет, петь – едва ли…
Молчание.
Извини.
Клёнышева (тихо). Ничего…
Молчание.
Коняев. Прости меня…
Клёнышева. Ничего, ничего. Расслабимся, Клёнышева… расслабимся…
Коняев. Что?
Клёнышева. Это я так себе говорю, когда мне больно… Ничего, я от тебя получила то, что заслужила. Запомнил, значит… ничего не забыл.
Молчание.
Ты любил, а я, видишь, над тобой издевалась. (Пауза.) А ты до сих пор не избавился, Коняев, не-ет не избавился! Скажи, Вадик, мне это нужно знать… Подожди, хочу, чтобы ты тоже все знал. Кто только за мной не ухаживал, какие руки мне предлагали! Валька Краснов – директор шинного сейчас, Третьяков – уже в Москве, в Министерстве цветных металлов, Николай Баскаков, генерал-полковник авиации… когда овдовел, просил руки. Я с ним в Варне вместе отдыхала… И вдруг – Бычков! Первый раз он ко мне подошел на каком-то совещании. Его тогда только-только из района перевели… Стоим в буфете, я заговорилась с кем-то, вдруг вижу – он впереди меня. Я ему говорю: «Бычков, ты сзади», а он говорит: «Клёнышева, что у вас здесь в буфете по чину выстраиваются?» Я возьми и ляпни: «И по чину, и по росту». А он на полголовы меня ниже. Слова не сказал, отошел. Только взглянул. Года не прошло – не я, а он меня вызывает. Держит в приемной, не принимает… Второй раз – тоже самое, в третий я не пошла. Тогда он пришел сам. В любви не признавался, высоких слов не говорил.
Молчание.
Он чутьем чует, кто ему полезен, кто нет. Людей по-другому не понимает. Он без особенных талантов, а скоро, я думаю, увидишь его на широких московских улицах, заметишь лицо в потоке машин. Читал твои письма Бычков… Я ему их читала… Смеялся… И я тогда смеялась…