Леонид Андреев - Профессор Сторицын
Саввич (нехотя целует). Зачем ты так пудришься, притронуться опасно.
Елена Петровна. Это я от слез. Ну, пойдем, а то все уже перегорело. Ах, Боже мой, Боже мой!
ЗанавесДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕ
Озерки. Маленькая ветхая дачка с терраской; некрашеные доски и подгнившие столбы темны от сырости, кое-где зеленеют мхом. Сентябрьский погожий день полон солнца, тишины и золотого покоя. Березовая рощица, в которой стоит дача, рябины и молоденькие, недавно посаженные клены у забора по-осеннему золотятся и багровеют. Нежный голубой туман уже в сотне шагов родит впечатление дали, делает воздушным и легким, как паутину, все тяжелое и прикрепленное к земле. За низким частокольчиком видны другие такие же маленькие и тесные дачки — теперь они пусты и покойны, как сон. Только большая дача через дорогу, наискосе, еще занята: туда наехали воскресные гости — много молодых девушек, студенты. Время от времени звучит рояль. От недалекой станции доносятся свистки проходящих поездов.
В садике на скамейке полулежит Володя, лениво покусывает поднятый с земли лапчатый кленовый лист. Одет он, как рабочий: серая коломянковая блуза с ременным поясом, высокие сапоги, ниже колен охваченные ремешком. Шурша палым листом, беспокойно прохаживается по дорожке Модест Петрович; на нем старенький, но чистенький сюртук из черного сукна, мягкая фетровая шляпа. При седых кудрях, ложащихся на ворот, он похож на старого художника-неудачника. Часто посматривает на часы, всем видом выражает тяжелое беспокойство и тревогу.
Модест Петрович (бормочет). Ах, Боже мой, Боже мой… Ты что сказал, Володя?
Володя. Я ничего. Лежу.
Модест Петрович. Лежу!.. Эх, Володя: лежу. А ты когда-нибудь стоишь или ходишь? Нельзя быть таким ленивым, невозможно…
Володя. Я не ленив. Кабы машину не сломали, я бы сегодня обязательно полетел. Нас учится пятнадцать человек, а машина всего одна, да и ту каждый раз кто-нибудь сломает.
Модест Петрович. Куда полетишь? Воробьев пугать? То, скажут, чучела на земле стояли, а теперь летать начали. Никуда ты не полетишь — молчи.
Володя. Я уж летал.
Модест Петрович. И не верю!
Володя. Метров на сорок два. Вы лучше посмотрите чем клеветать.
Модест Петрович. Клеветать?.. Да кто ты, скажи на милость: сын ли ты профессора Сторицына или вообще какая-то фигура?.. Монтер не монтер, шофер не шофер, — черт тебя знает, кто ты. Сапоги! А ведь я помню тебя в бархатной курточке, с кудрями, как у ангельчика. Ну и детки, ну и детки… Ну и жизнь, ах, Боже мой…
Володя. Не огорчайтесь, дядя. Не всем же быть вундеркиндами.
Модест Петрович. Вундеркинд?.. Вундеркиндов, брат, из гимназии не выгоняют, вундеркинды, брат, в сапогах не ходят… э, да что ты, мешок, тюлень, сапог летающий, понимаешь в вундеркиндах? Без тебя тошно, а тут ты еще — позорище! Живет с каким-то пьяницей, опростился…
Володя. И опять клевета. Михаил Иванович вовсе и не пьяница и вам двадцать очков вперед даст. У нас, вы думаете, грязь или какое-нибудь безобразие? И вовсе нет: чисто, как на Рождество, два раза пол метем, а книг наломало меньше, чем у папахена. Михаил Иванович за книжку человека разорвать готов.
Модест Петрович. Так ты и читаешь?
Володя. Я нет, а Михаил Иванович читает. У нас такой уговор: все вместе, а керосин врозь: мне невыгодно. Михаил Иванович, дядя, замечательный человек. Это вы только и умеете, что ругаться, — Володька, да сапог, а Михаил Иванович никогда не ругается.
Модест Петрович. Никогда?
Володя. Никогда.
Модест Петрович. Нет, правда?
Володя. Никогда. Мы с ним даже на вы говорим: Михаил Иванович и Владимир Валентиныч.
Модест Петрович. Какие милостивые государи! Ну, живите, Господь с вами, кто вас там разберет, милостивых государей. Ах, Боже мой, Боже мой! (Смотрит на часы.) Теперь едут.
Володя. А вы, дядя, как будто и не рады папахену? Я бы на вашем месте радовался.
Модест Петрович. Не рад — что значит, Володя, это слово: не рад, когда на душе — черт знает что! И день, вдобавок, такой божественный, тут бы радоваться, тут бы ликовать, а вместо того: позор и убийство человека. Позор и убийство человека — вот как, Володя! Сам с тобою болтаю, а сам все на калитку гляжу: вот покажется Телемахов — ну, и конец! Убийство.
Володя (приподымаясь). Я ничего не понимаю, дядя. Сережка что-нибудь или мама?
Модест Петрович. Молод ты еще знать, и о матери говорить рано. Позор!
Володя. Я и так все знаю.
Модест Петрович. Ничего ты не знаешь… Одним словом, катал я вчера по всему городу, доставал две тысячи для Елены — ну, и могу я достать разве? Не достал, конец. Конец, Володя.
Володя. Папахену конец?
Модест Петрович. Какой это ужас — быть бессильным и трусом! Ворочаюсь и плачу, как во сне, а даже крикнуть — и то нет сил. Как я вчера умолял Телемахова, чуть на колена не падал, плакал, брат — нет! «Самому Валентину Николаевичу в руки дам, а вам с сестрицей — ни копейки». Жестокий, неприступный человек! И если сегодня к двенадцати Елена не достанет, то… Володя, голубчик, может, ты знаешь денежного человека, авиатора какого-нибудь? Нет?
Молчание.
Володя. Я, дядя, три месяца от мамы содержания не получаю, за этим было и к вам зашел, чтобы вы подействовали. Я ей писал заказным, да никакого толку, не отвечает. Пробовал я голодать, да меня Михаил Иванович обнаружил, теперь следит за мной. А какие у него деньги? У них же и забастовка на носу. Значит, теперь и нам крышка.
Модест Петрович. Ай-ай-ай, что же это такое? Что же ты сам не зашел, не потребовал?
Володя. Я от них, дядя, отрекся, и нога моя там не будет до скончания живота; разве только с машиной к ним упаду, так и то постараюсь, чтобы мимо ахнуть. Да вы обо мне не грустите, я устроюсь. Эх, папахен!
Модест Петрович. Ты писал ему?
Володя. Папахену? Ну нет, зачем же я его беспокоить буду, сами посудите. Ну, я пойду, поезд засвистел, дайте полтинник.
Модест Петрович. На пять рублей, все равно деньги-то отцовские. А то подождал бы?
Володя. Нет, зачем его беспокоить. Спасибо, дядя. Ну, что вы на меня смотрите, дядя, конфузите меня, я этого не люблю, право! Эх, дурачье, машину сломали, полетать бы сегодня. Пойду той дорогой, а то встречусь. Вы меня, дядя, как оглоблей по голове, даже затылок свернулся.
Модест Петрович. И день-то какой чудесный…
Идут. Модест Петрович останавливается и шепчет: "Саввич".
Володя. Да?
Модест Петрович молча кивает головой. Идут.
Убить бы его следовало.
Модест Петрович (останавливается и снова шепчет). Это мой ужас, Володя, мой ночной кошмар! До чего дошло: каждую ночь его вижу, все один и тот же сон… Нет, послушай: сидит будто папахен в каком-то многолюдном собрании, много венков и цветов, знаешь, вообще такой почет, некоторые даже плачут… и вдруг подходит к нему Саввич и говорит при общем молчании: «Вы меня оскорбили, профессор, а я никому не позволю себя оскорблять, мне наплевать, что все на вас молятся, а вот вам от меня — пощечина». И бьет, понимаешь, бьет, прямо по лицу бьет…
Володя (тяжело сопя и исподлобья глядя на Модеста Петровича). А меня на этом собрании нет? За такой сон, дядя, вас самого можно…
Модест Петрович. Стой — кажется, его голос? Идут. Ну, ну, живее, брат, а мне поулыбаться надо. Приучить лицо… да, да, поулыбаться! Так, так.
Володя уходит. Модест Петрович один — неестественно скалит зубы, улыбается, приветливо кланяется и разводит руками.
Модест Петрович (бормочет). Дорогой мой, как я рад! Какой день! Княжна, наконец-то… Ерунда, ерунда на постном масле… Дурак, ничтожество. Как я рад, княжна…
К калитке подходят Сторицын и княжна. Модест Петрович устремляется к ним навстречу.
Модест Петрович. Какой день, Валентин, а? Позвольте, позвольте, княжна, я открою, вы не сумеете. Какой день… Как доехали, не тесно ли было, по воскресеньям всегда народ. Пожалуйста, Людмила Павловна. Видали, сколько на ту дачу народу наехало, и все ваши курсистки. Неужели тебя не узнали, Валентин Николаевич?
Людмила Павловна. Один студент поклонился, но очень скромно. Мне это очень понравилось.
Модест Петрович. Еще бы!.. Сейчас чай. Ну, как, Валентин?
Сторицын. У тебя чудесно! Но сколько дач и все такие маленькие.
Модест Петрович. Летом шумно, а осенью и зимой очень хорошо. Ну, как доехали? Я чай приготовил в комнатах, Людмила Павловна, но, может быть, на террасу перенести? Я перенесу. Вы не бойтесь холоду, княжна: так тепло.