Леонид Андреев - Профессор Сторицын
Сторицын (укоризненно и резко). Елена!
Но Елена Петровна уже уходит.
Модест Петрович. Людмила Павловна очень гордый человек. Прекрасная девушка!
Сторицын (сухо). Да? Где мой галстук, ты не видал, Модест? Дай скорей, голубчик! Если тебе когда-нибудь захочется сказать настоящую пошлость, то говори по-французски — удивительно удобный язык. И если тебе случится когда-нибудь захворать, Модест, то скрывай это так, как будто ты убийца и кого-нибудь зарезал…
У дверей Елена Петровна и княжна.
Елена Петровна (церемонно). Пожалуйте, княжна. Вот он, мой больной, развлеките его, он, бедненький, скучает. Un moment! Venez ici, Modeste!
Модест Петрович (торопливо). Иду, сестра, иду.
Поздоровавшись с княжной, уходит. Сторицын и княжна одни.
Сторицын. Людмила Павловна, я очень рад… Простите великодушно, здесь такой ужасный беспорядок. Этот поднос я уберу, эти бумаги я отложу, эти гранки — так; теперь садитесь, пожалуйста, Людмила Павловна.
Людмила Павловна. Вы нездоровы, Валентин Николаевич?
Сторицын. Пустяки, о которых чем меньше говорить, тем приятнее.
Людмила Павловна. Хорошо. Ваш кабинет теперь не такой, чем днем.
Сторицын. Лучше?
Людмила Павловна. Да. Я вам не мешаю?
Сторицын. Нет, Людмила Павловна, вы были больны?
Людмила Павловна. Нет, я была здорова. Я теперь каждый день езжу верхом на острова.
Сторицын. На острова? Да, конечно. Но я успел немного привыкнуть, чтобы мы вместе возвращались с курсов, и эти две недели…
Людмила Павловна. Вы привыкли, чтобы я вас провожала? Я не хотела.
Сторицын. Да, конечно. Не прикажете ли чаю, княжна?
Людмила Павловна. Нет, благодарю вас, я в это время не пью. У вас в столовой сидит Саввич? Он всегда там сидит?
Сторицын. Да, почти всегда. Во всяком случае — пять лет.
Людмила Павловна. И в кабинет вы его также пускаете?
Сторицын. Оставим Саввича. Вы и у нас долго не были, отчего?
Людмила Павловна. Тоже не хотела. Мне очень не нравится ваш дом. Вы ничего не имеете против, чтобы я так говорила? — я могу иначе.
Молчание. Сторицын тихо и нехотя смеется.
Сторицын. Я смотрю на ваши длинные перчатки и чувствую себя, как студент, который на балу случайно познакомился с великосветской барышней и не знает, о чем с ней говорить. На вас особенное платье — обыкновенно я не вижу, как одеваются женщины, но на вас особенное платье, и от этого я просто не узнаю своего кабинета. Интересно было бы видеть вас в амазонке. Впрочем, все это пустяки… и вы хорошо делаете, что молчите. Скажите, Людмила Павловна, вы прочли книги, которые я вам рекомендовал?
Людмила Павловна. Нет.
Сторицын (сухо). Вероятно, не было времени?
Людмила Павловна. Да. Я все думала, и мне некогда было читать.
Сторицын. О чем же?
Людмила Павловна. О жизни думала. И о вас думала.
Молчание. Сторицын быстро ходит.
Сторицын. Вы знаете, о чем я всегда мечтал?..
Людмила Павловна. Ваша жена сказала, что вам вредно волноваться.
Сторицын. Оставьте!.. Я мечтал о красоте. Как это ни странно, но я, книжник, профессор в калошах, ученый обыватель, трамвайный путешественник, — я всегда мечтал о красоте. Я не помню, когда я был на выставке, я почти совсем лишен величайшего наслаждения — музыки, мне некогда прочесть стихи; наконец, мой дом… Вы слушаете?
Людмила Павловна. Да.
Сторицын. Но не в картинах дело, да и не в музыке. Вот говорят, что жить надо так и этак… много говорят, как, когда-нибудь вы все это узнаете, — я же знаю одно: жить надо красиво. Вы слушаете? Надо красиво мыслить, надо красиво чувствовать; конечно, и говорить надо красиво. Это пустяки, когда человек заявляет: у меня некрасивое лицо, у меня безобразный нос. Каждый человек — вы слушаете? — должен и может иметь красивое лицо.
Людмила Павловна. Как у вас?
Сторицын. Я вам очень благодарен, что вы мое лицо считаете красивым: я сам его сделал таким. Но это я, — а как же другие? Объясните мне эту загадку… эту печальнейшую загадку моей жизни: почему вокруг меня так мало красоты? Я надеюсь, я верю, что кто-нибудь из моих слушателей, которого я не знаю, которого я никогда не видел близко, унес с собой мой завет о красивой жизни и уже взрастил целый сад красоты, — но почему же вокруг меня такая… Аравийская пустыня? Или мне суждено только искать и говорить, а делать, а пользоваться должны другие? Но это тяжело, это очень тяжело, Людмила Павловна.
Людмила Павловна. Наш дом очень красив, но от этого он еще хуже. Кто вам поставил розочку?
Сторицын. Модест. Это значит: или ваш дом в действительности некрасив, или же не так плох, как вы думаете.
Людмила Павловна. Нет, очень плох, я знаю.
Сторицын. Но ведь вы же из этого дома? Простите, княжна.
Людмила Павловна. Я не люблю, когда вы называете меня: княжна. И вы искренно думаете, профессор, что я красивая?
Сторицын смеется.
Сторицын. Да.
Людмила Павловна. Потом буду — да, а сейчас нет. Вы знаете, я бросила живопись. Это такой ужас! — я смешивала красивые краски, и вдруг на бумаге выходила гадость. А они хвалят. И вы знаете, зачем я езжу на острова? — думать. Однажды вы, Валентин Николаевич, посмотрели на меня с презрением…
Сторицын. Я?
Людмила Павловна. Да, вы, Валентин Николаевич, — и даже с отвращением. И с тех пор я все думаю, и если бы вы знали, как это трудно! Иногда я даже плачу, так это трудно, а иногда радуюсь, как на Пасху, и мне хочется петь: Христос воскрес, Христос воскрес! И вы неверно думаете, что жить надо красиво…
Сторицын (улыбаясь). Неверно?
Людмила Павловна. Да. Жить надо — чтобы думать! Иногда я начинаю думать о самом безобразном, у нас на дворе есть такой мужик Карп — и чем больше я думаю, тем безобразия все меньше, и опять хочется петь: Христос воскрес!
Сторицын. Дорогая моя, но ведь это же и есть…
В дверь стучат.
Ах, Боже мой. Войдите, кто там… Что надо, Модест?
Модест Петрович (нерешительно подходя). Прости, Валентин, но к тебе хотят Гавриил Гавриилович и Мамыкин.
Сторицын. Зачем это? Нельзя.
Модест Петрович. Но они уже идут. Гавриил Гавриилович беспокоится о твоем здоровье.
Входят Саввич и Мамыкин, некоторое время спустя — Елена Петровна. Саввич — полный, крупных размеров, красивый мужчина с черными, подстриженными щеткой усами.
Саввич. Хотя вы, профессор, и запретили строжайше входить в ваше святилище и хотя у нас и трясутся коленки от страха, но раз вы сделали исключение для одной особы, то и мы решили с Мамыкиным: пусть исключение станет правилом. Садись, Мамыкин.
Сторицын (сухо). Садитесь, Мамыкин.
Саввич. Кроме шуток: как вы себя чувствуете, знаменитейший? Докторам не верьте, все доктора врут.
Сторицын. Меня выслушивал Телемахов.
Саввич. Знаю-с, но что отсюда следует? Позвольте, позвольте, хотя вы и знаменитейший профессор, а я никому не известный учитель гимназии, но я всегда позволяю себе говорить правду: ваш Телемахов — форменная бездарность. Почему вы не обратились к Семенову, ведь я же вам советовал? Не слушаете советов, а потом и киснете, как старая баба, извините за дружескую прямоту. Вот мне сорок лет, а вы видали когда-нибудь, чтобы я был болен, жаловался: ах, головка болит, ах, сердце схватило! Ты видал, Мамыкин?
Мамыкин. Нет.
Саввич. И не увидишь! Исторический факт. Ты что, Мамыкин, закис: знаменитейшего испугался? Не бойся, он не кусается.
Мамыкин. Я никого не боюсь.
Саввич. И не бойся. Папироску возьми.
Mамыкин. У меня свои есть.
Саввич. Брось! Ты сколько за свои платишь: небось три копейки десяток, ведь ты пролетарий, а профессорские с ароматом.
Сторицын. Пожалуйста, курите, Мамыкин.
Елена Петровна. Вы не знаете, княжна, когда первый абонемент в опере?
Саввич. Профессор, мы с Мамыкиным о рукописи зашли спросить… Виноват, княжна, вы что-то изволили сказать.
Людмила Павловна. Валентин Николаевич, вы свободны в воскресенье? Поедемте с вами куда-нибудь за город.
Сторицын. В воскресенье? А что у нас будет в воскресенье?
Саввич (хохочет). Пятница.