Ник Хоакин - Избранное
Она покорно сносила холодность сына и его резкий характер, полагая, что это у него от стыда за их бедность. Он никогда не выказывал привязанности к ней. Когда он встречал ее, торопящуюся домой по холодным улицам, в стареньком пальто, с пакетами от бакалейщика в обеих руках, и видел ее лицо, дергающееся от постоянных усилий придумать, как бы раздобыть денег — а она вечно строила какие-то планы, — его детское сердце сжималось от жалости, но жалость эта обращалась в ярость и обрушивалась на его сверстников: он ссорился и дрался с ними и приходил домой еще более озлобленным, кричал на испуганную мать и доводил ее до слез жестокими замечаниями, вроде того, что она, должно быть, сошла с ума, если уж разговаривает сама с собой на улице. Он рано закалил себя против ее слез, тем более что она вечно плакала по самым пустяковым поводам; и, даже когда она оплакивала мужа, он не мог заставить себя подойти к ней, утешить — он просто стоял, испытывая неловкость, а она бессильно прислонилась к дверному косяку и прятала лицо в фартук. И тогда он прошел в свою комнату, сел на кровать и взглянул на фотографию отца, висевшую над письменным столом.
Фотография была сделана в Маниле 20-х годов, когда отец еще аккомпанировал водевильным актерам: в модном по тем временам костюме в мелкую полоску, повернув молодое улыбающееся лицо к фотографу, он сидел за роялем, положив пальцы на клавиши. Мелодии, которые отец, вероятно, играл на этом рояле, зазвучали в ушах Пако — «Да, сэр, это моя крошка», «Кто-то украл мою милую», «Арабский шейх» и «Хотел бы я знать, что стало с Салли» — и заставили его улыбнуться, потому что они исполнялись в старомодной разбитной манере с лихими выкрутасами, которыми отец иногда любил себя потешить дома, вспоминая ушедшую юность. Пако попробовал представить себе вместо рояля кровать и распростертого на ней ухмыляющегося молодого человека и мысленно перенести эту кровать в городок, где стояли жестокие сибирские морозы; но, даже когда он сказал себе, что отец, скорее всего, умер не от воспаления легких, а от голода (его последний антрепренер бросил труппу и сбежал, прихватив с собой девицу, исполнявшую танец живота, а заодно и всю выручку), в нем не зашевелилось никаких чувств к умирающему на рояле молодому человеку в костюме в мелкую полоску. Тогда он попробовал воскресить в памяти хоть что-нибудь из того, что говорил ему отец, но, хотя отцовский голос громко звучал в его ушах, он не мог разобрать ни единого слова, и тут вдруг вспомнил, что вся их компания — он сам, братья Монсоны, Мэри и Рита Лопес — собралась в горы, и, размышляя, прилично ли ему отправляться с друзьями в этот поход, когда только что пришло сообщение о смерти отца, он неожиданно ясно услышал, как отец говорит с ним о горах… Много лет назад он спросил отца, сумеет ли он забраться на гору, когда подрастет, а отец засмеялся и сказал, что на гонконгские горы поднимется даже младенец — они лысые и морщинистые, словно старые, облезлые псы, и такие низкие, что подняться на самую вершину и спуститься вниз можно за полчаса — это не то, что на Филиппинах, где на восхождение уходят дни, а то и недели, где горы покрыты деревьями и густым кустарником, в котором водятся хищные звери. И он начал рассказывать Пако о горах, тянущихся по ту сторону Манильской бухты и очертаниями напоминающих спящую женщину.
Насколько Пако мог припомнить, то был единственный случай, когда отец рассказывал ему о Филиппинах, и он снова вспомнил об этом разговоре, когда с палубы парохода, на котором впервые в жизни плыл на гастроли в Манилу, взглянул вверх и вдруг увидел горную цепь, действительно напоминавшую спящую женщину. Вцепившись в поручни и с радостным удивлением глядя на никогда не виданные, но тем не менее знакомые контуры, он вдруг вспомнил, как тринадцатилетним мальчиком сидел на кровати, уставившись на фотографию, и пытался вызвать в душе хоть какой-нибудь отклик на смерть отца, а на кухне всхлипывала мать, готовившая завтрак. И все то время, что Пако был в Маниле, он каждый раз изумлялся, когда, подняв глаза, вдруг видел силуэт спящей женщины, вычерченный на ясном небе; это изумление растопило безразличие, с которым он ступил на землю предков: он ощущал теперь нечто похожее на родственные чувства, на радость возвращения домой.
К тому времени, когда он встретил сеньору де Видаль, он уже искренне заинтересовался Манилой и был готов заинтересоваться любой женщиной, пикантно сочетающей в себе первобытный мистицизм и бездумную современность; это сочетание — он уже понял — было отличительной чертой Манилы и людей, ее населявших: развязные девицы самозабвенно танцевали всю ночь в кабаре, а на рассвете, прикрыв лица черной вуалью, отправлялись в церковь к утренней мессе; юноши, одетые по последней голливудской моде, говорили на американском сленге, но тем не менее носили нательные крестики; по запруженным автомобилями улицам мимо роскошных кинотеатров шествовали за Черным Христом[13] кающиеся босые грешники в венках из зеленых листьев, а над всем этим; над толпой и горячей пылью, над скелетами разрушенных зданий и над веселыми кабаре возвышались горы — спящая глубоким сном женщина, окутанная мифами, легендами и мистикой, ибо она, как говорили люди, была древней богиней этой земли, заколдованная и обреченная спать тысячу лет; но, когда она проснется, снова наступит золотой век и не будет больше ни страданий, ни мучений, ни богатых, ни бедных. Поэтому Пако, впервые встретив сеньору де Видаль (к тому времени он уже больше месяца пробыл в Маниле и исследовал город квартал за кварталом, улицу за улицей), сразу же узнал ее, как узнал напоминавшие спящую женщину горы, которые впервые увидел с палубы парохода.
Нельзя сказать, что сеньора напоминала сомнамбулу — отнюдь нет. Она была вполне нормальной и весьма энергичной женщиной — и в то же время какой-то безмятежной, не от мира сего. Ее невозмутимость была частью ее существа — сеньора делала что хотела, но без всякой бравады. В первый же вечер, когда сеньора появилась в ночном клубе «Манила — Гонконг», она пригласила Пако за свой столик — его в паузах всегда кто-нибудь приглашал, чтобы расспросить о филиппинцах в Гонконге, — но она не справлялась об общих знакомых, ее интересовал сам Гонконг, где, по ее словам, она провела свой второй медовый месяц, а потом нередко проводила с мужем отпуск; она и после войны бывала там, но всякий раз лишь по нескольку часов, пролетом в Европу или Америку. Она хотела знать, очень ли война изменила Гонконг. Он начал было рассказывать, но она перебила его и спросила, почему он весь вечер выглядит таким возбужденным и счастливым. Пако рассмеялся, подхватил затеянный ею разговор и, пока не настало время возвращаться к оркестру, рассказывал ей о своих исследованиях манильских улиц, о радостях открытий. Она была в обществе нескольких девушек («Не мои дочери», — представила она их Пако) и изредка танцевала с молодыми людьми этих девушек, но большей частью сидела одна за столиком, грызя соленые арбузные семечки и болтая с окружающими.
Вскоре после полуночи, перед тем как уйти, она снова пригласила Пако за столик и предложила — раз уж он так интересуется Манилой, а она — Гонконгом — встретиться еще раз «для обмена информацией». Он согласился. Она дала ему свою визитную карточку, и поздним утром следующего дня — а потом это повторялось каждый день — они встретились у нее дома, в белом особняке в испанском стиле на окраине города, где пролегали тенистые, аккуратно замощенные улицы и было много недавно построенных вилл, а на спускающихся уступами лужайках, портя общее впечатление, красовались предупреждающие надписи: «Осторожно — злые собаки!» или «Внимание — вооруженная охрана!».
Пако отнюдь не собирался заводить интрижку с замужней женщиной, по возрасту годившейся ему в матери, да и она ничем не давала понять, что рассчитывает на роман. Она называла его просто Текс, но он не звал ее Кончей, и, хотя они бывали вместе каждый день, они редко оставались наедине. У нее была масса обязанностей в разных благотворительных организациях, и по утрам Пако возил ее в больницы, приюты, на заседания всевозможных комитетов, на лекции и партии в маджонг. После обеда они совершали длительные поездки по городским трущобам, чтобы, как она говорила, он познакомился с повадками и манерами этих los majos de Manila[14] или уезжали за город, где он любовался медлительными буйволами-карабо и слушал народные песни, либо отправлялись в гости в дома, где жили ревностные хранители филиппинских традиций и где в пожелтевших кружевах и запахе лаванды явственно ощущался аромат прежних, испанских Филиппин — им веяло от статуэток святых, от семейных альбомов и уютных патио[15], от старинной барочной мебели и от усатых патриотов, смотревших с дагерротипов в тяжелых рамах. Вечерами они встречались в том из двух ночных клубов, где он в тот день играл. Она обычно приезжала туда поздно, с какими-то знакомыми, мало танцевала и оставалась внутренне собранной и спокойной среди общего шума и безудержного веселья; она сидела за столиком и грызла соленые арбузные семечки до самого закрытия, а потом увозила Пако и еще добрый десяток людей к себе домой «перекусить».