Серафим Сабуров - Всегда солдат
- Немецкое командование весьма сожалеет, что с отважным русским летчиком обошлись плохо.
Немецкое командование? С трудом оторвав голову от спинки стула, повернул ее на звук голоса.
- Да, мы сожалеем о случившемся и накажем виновных. Мы уважаем храброго противника, даже если он пленный.
Пленный? Кто это пленный?
Гитлеровец, видимо, догадался, что его слова не доходят до моего сознания, и начал объяснять, что я был сбит, попал в плен и нахожусь в Бахчисарае.
Смысл сказанного, прорываясь через провалы в памяти, постепенно доходил до меня. Слова, как булыжники, били и били по голове. А мне хотелось лишь одного, чтобы перестали сыпать на голову слова-булыжники и позволили лечь. Но переводчик все бубнил и бубнил. А потом, надеясь лестью развязать мне язык, сообщил, что мы с напарником уничтожили при штурмовке аэродрома семь новейших истребителей.
- Мало, - прошептал я.
- Что мало? - не понял фашист. [26]
Но тут перед глазами моими поплыли пестрые круги, все закружилось и исчезло…
Очнулся от страшного озноба. Хлюпала и журчала вода, я промок насквозь. «Дождь, - подумалось мне, - надо укрыться». Попытался подняться, но мне не дали сделать этого.
- Лейте еще!
На меня обрушился поток холодной воды.
- Куда перебазировался ваш полк? Какие части остались под Севастополем? - хрипло пролаяли над ухом.
Допрос кончился под вечер тем, что гестаповец ударом кулака сбил меня на пол и приказал убрать. Солдаты выволокли мое бренное тело на улицу и разбежались - началась бомбежка. Вокруг загрохотало, чудовищная сила подхватила меня, словно пушинку, приподняла и куда-то швырнула.
* * *
Первое, что я почувствовал, придя в себя, были чьи-то грубовато-ласковые прикосновения. Дикая боль разрывала голову, и я застонал.
- Тише, браток, тише, - послышался шепот, - давай помоги мне, иначе каюк.
- А кто ты?
- Свой. Держись-ка крепче и шевели ногами!
Неизвестный поднял меня, закинул мои руки за свою шею и медленно повел.
- Брось, - попросил я. - Далеко со мной не уйдешь. Все равно схватят.
- Это еще бабушка надвое сказала! Наши летчики здорово поработали! От комендатуры ничего не осталось. И твоих конвоиров начисто срезало. Сам видел!
- Да кто ты? Партизан? Подпольщик?
- Доберемся до машины, скажу.
- Что?
Ответ незнакомца показался подозрительным, и я остановился.
- До машины, браток. Езжу на ней, заставили гады.
- Катись к черту!
- А ты не дури, - сердито бросил незнакомец. - [27] Иди, коли сказано. Доберемся до машины, схороню тебя, объяснимся.
- Ладно, не сердись, - примирительно ответил я, - сам понимаешь - обстановка… И куда меня такого денешь?
- Это моя забота. Вот и дотопали.
Шофер откинул задний бортик грузовика и втащил меня в кузов. В нос ударил пряный запах сухой травы.
- Сено тут, - пояснил незнакомец, - лежать удобно. А сверху тент, так что тебя никто не увидит.
Он закопал меня в сено и присел рядом.
- Теперь и закурить можно. Желаешь? Нет?
Чиркнула спичка.
- Ну, брат, и изуродовали тебя! Мать родная не узнает. Не лицо, а сплошная опухоль!
- Это не они… От удара самолета в землю.
- Летчик, значит. Живучий народ. Я, когда в Нижнем Керменчике прятался, про одного летчика слышал. Его тоже сбили. Говорят, наделал им дел. Сжег самолетов десять да в воздухе несколько сбил…
Я начал догадываться, что шофер говорит обо мне, и хмыкнул.
- Не веришь?
- Нет, почему. Только ты малость фантазируешь.
- Может и фантазирую, - согласился шофер, - за что купил, за то и продаю. А ты почем знаешь?
- Это случилось со мной…
Незнакомец замолк.
- Ну и дела… Как же ты живой остался? С виду щуплый такой, маленький… В общем, давай знакомиться. А то неудобно даже - ты да ты.
- Серафим Сабуров.
- А я Костя Галкин, как говорится, сын собственных родителей. В армии был шофером санитарной машины. Через это самое и в плен угодил… Долго рассказывать, если все по порядку. Да и неинтересно. Здесь вот меня тоже на ЗИС посадили. Наших раненых вожу в Симферополь. Там в медицинском институте что-то вроде сборного пункта. Тяжело, но вожу, кручу баранку. Свои ведь люди. Надеешься, может, хоть из десяти пятеро выживут - и то хорошо. Вот и маюсь тут. А то бы давно сбежал… - Костя тяжело [28] вздохнул. - И тебя хочу туда доставить. Иначе крышка.
Я молчал. Да и что было сказать? С одной стороны, Костя вроде работает на врага. С другой - будто и нет. Сложная ситуация. И все же на душе остался неприятный осадок. Почувствовав мое настроение, Костя замолчал. Я перевел разговор на другие рельсы.
- Что на фронте? Где сейчас наши?
- Дерутся под самым Севастополем. Бои тяжелые. Из Симферополя каждый день по эшелону раненых фашистов увозят на Украину…
Последние слова Галкина донеслись до меня уже сквозь сон: я засыпал, пригревшись в пахучем сене.
Утром в машину начали грузить раненых гитлеровцев. Костя, стоя в кузове, принимал носилки и располагал их подальше от меня. Вскоре мы тронулись в путь. От тряски у меня страшно разболелась голова. Сено кололо лицо, легким не хватало воздуха, но я терпел. А чтобы не стонать, отчаянно кусал губы.
К прибытию раненых гитлеровцы очистили от больных большую часть помещений Симферопольской городской больницы.
Как только машина остановилась, Галкин мигом очутился в кузове, откинул бортик и пододвинул к самому краю первые носилки.
- Ну, кажись, все обошлось, - шепнул он, когда санитары унесли последнего раненого.
Но тут же раздалась команда. Костя выругался, сел в кабину, задним ходом подогнал свой ЗИС к другому больничному блоку.
В кузове раздалась русская речь. В машину погрузили тяжело раненных советских бойцов. Из обрывков разговоров я понял, что тут же находятся две русские медицинские сестры и врач.
Луч света
Нас доставили в лагерь, находившийся на территории медицинского института, и разместили в нескольких комнатах. Медицинские сестры Вера Житкова и Маруся (ее фамилии я не помню) тотчас принялись [29] наводить порядок, а хирург Божко начал осматривать людей.
Здесь, на новом месте, я едва не отправился на тот свет. Как только нас выгрузили, не знаю почему, пополз к выходу, ударился головой о какой-то предмет и потерял сознание. Вера Житкова и Маруся нашли меня в темном холодном коридоре, перенесли в комнату и положили у топившейся печурки.
Вера осмотрела меня. Не найдя на теле никаких повреждений, кроме синяков и отеков от побоев, уверенно сказала:
- Летчик. Только летчик мог так разбить лицо.
Я слышал ее слова, но ответить не было сил. Безумно болела голова. Что-то ворочалось, передвигалось и скрежетало в мозгу{1}. Заставил себя заговорить только тогда, когда захотел пить.
Прохладная жидкость, острая на вкус, понравилась мне. Сделав несколько судорожных жадных глотков, опять потянулся к кружке.
- На первый раз хватит, - произнес кто-то. - Тебя как звать?
- Серафим.
- Меня зови Михаилом. А теперь давай, браток, отдыхай.
С той поры Михаил Дьячков стал для меня настоящей нянькой.
Дьячков был энергичным, стойким и самоотверженным человеком. Несмотря на тяжелую контузию и ранение в руку, он каждую ночь отправлялся на опасное дело. Рядом с нами был расположен консервный завод. Правда, от завода остались только развалины, но там, среди щебня и мусора, можно было разыскать уцелевшие банки с томатным соком и пастой. Михаил отыскал лазейку в колючей проволоке, которой была обнесена территория института, и через нее, рискуя жизнью, пробирался к руинам консервного завода. Сок и пасту он собирал для меня.
В начале нашего знакомства Дьячков не рассказывал о себе. Но, узнав меня ближе, открылся. Михаил имел звание капитана и до плена командовал одним [30] из батальонов Седьмой морской бригады. После тяжелой контузии и ранения он потерял сознание и очутился в руках врага.
Дьячков не только опекал меня, но и поддерживал морально. Ему я обязан тем, что в труднейший период жизни в плену мне удалось выстоять, не пасть духом.
А было так трудно!
Как- то, почувствовав себя чуть лучше обычного, я попытался встать, но едва приподнялся с полу, как земля уплыла из-под ног и куда-то провалилась. Потом убедился, что не могу ни поднимать, ни поворачивать голову -сразу наступало беспамятство. Лежать мог только на груди. От неподвижности начали отекать руки и ноги, появились пролежни. Понемножку, пересиливая боль и сдерживая тошноту, я начал ползать на четвереньках. Но мир по-прежнему был скрыт от меня: я не мог поднять толстые, неимоверно отяжелевшие веки… Уныние и безнадежность камнем навалились на сердце. Слепой, разбитый, я стал думать о том, что вряд ли стоит бороться за жизнь.