Серафим Сабуров - Всегда солдат
- Горячо кушается?
На этот раз меня доставили в кабинет Ивана Ивановича. Начальник Бурынского отделения сидел а удобном мягком кресле. Кинув на меня косой взгляд, он взял со стола бланк и, не поднимая головы, стал вслух читать мои биографические данные.
- Живете в Гомеле?
- Да.
- Хороший город, я бывал там.
Гитлеровец затянулся папиросой и отрывисто, точно ударил, выпалил:
- На какой улице?
Медлить было нельзя, и я пошел на риск, назвав свой московский адрес. Рассудил я так. Всех улиц, даже если эсэсовец и жил в Гомеле, он не знает, зато я никогда не перепутаю на допросах родного адреса.
- Ульяновская? - переспросил гитлеровец. - Нет такой.
Я пожал плечами.
- Есть такой город, - сказал начальник отделения.
- Да, это родина Ленина. Но есть и улицы, названные так в честь нашего вождя. [113]
- В каждом городе, конечно? - гитлеровец усмехнулся, давая понять, что разгадал мою уловку.
- Возможно. Но в других городах я не бывал.
- С каким заданием заброшены?
- Повторяю - бежал из лагеря и пробирался домой.
- Куда дели рацию?
Я промолчал.
- Та-ак, - гитлеровец поднялся, прошел к шкафу и достал с полки свернутый в тугой рулон журнал.
- Та-ак, - повторил он и вдруг наотмашь несколько раз ударил меня по лицу.
У меня захватило дух. На мгновение показалось, что на лице полопалась кожа и выступила кровь. Я даже не подозревал, что обычной бумагой можно причинить человеку такую адскую боль, пронизывающую до самых костей.
- Ну, как, будете отвечать?
И снова рвущая кожу и мышцы боль. Один из ударов пришелся по голове. В глазах тотчас потемнело, и я рухнул как подкошенный.
Очнулся в камере. Усатый заключенный поддерживал меня за плечи, накладывая на окровавленный затылок мокрую тряпку.
- Ничего, друже, - услышал я. - Еще раза два вызовут и отстанут. Раны заживут, боль пройдет. А вот если честь замараешь - крышка тебе навсегда.
К вечеру боль в затылке утихла, я смог уже сидеть. Тит Павлович Тарануха (так звали заключенного с усами), видимо, признал меня после допроса своим человеком. Разговорились. Я узнал не только его имя и фамилию, но и то, что Тарануха - участник гражданской войны, командовал бронепоездом, громил контру в районе Бахмача.
- И с немцами еще тогда встречался, - сказал Тит Павлович, - бил оккупантов.
Гитлеровцы подозревали Тарануху в связи с партизанами. Прямых улик не было, и фашисты пытками выколачивали у него признание.
Общение с этим мужественным, преданным Советской власти человеком крепко выручало меня в самые тяжкие минуты. Не окажись в камере Тита Павловича, я, возможно, не вынес бы того кошмара. Мучили [114] меня непрерывно. Рощина после двух допросов гитлеровцы почему-то оставили в покое, и все внимание сосредоточили на мне. Ведь староста сообщил, что именно я сжег какой-то документ.
В версию о том, что мы советские разведчики, сброшенные на парашютах к партизанам, гитлеровцы не очень-то верили. Однажды начальник Бурынского отделения прямо сказал об этом.
- Настоящие разведчики не станут днем открыто шататься по территории, объявленной на особом положении. И конечно, не таким олухам, как эти полицейские, справиться с ними. Вы, возможно, и пленные и даже из лагеря бежали. Но шли не домой в Гомель, а с заданием к партизанам. Иначе выбрали бы более близкий и безопасный путь.
Этот Иван Иванович был не из простачков. Но я упорно стоял на своем.
Уводили меня на допросы то утром, то поздно вечером. Пытали до тех пор, пока я замертво не валился на пол.
В конце октября допросы прекратились. Гитлеровцы занялись другими заключенными. К тому времени их набралось в тесной камере около тридцати человек.
Поем «Интернационал»
Наступил ноябрь. Однажды, проснувшись, я не узнал Тарануху: он сбрил свои великолепные усы. Доброе, с мягкими чертами лицо его вдруг показалось суровым и строгим. Это выражение придали резко выделявшиеся теперь крупные рябины и старый глубокий шрам, пересекавший левую щеку и подбородок.
- В честь чего такой парад? - удивился я.
- А ты что, забыл какое сегодня число?
- Шестое ноября.
- Верно. Завтра седьмое будет. Теперь сообразил? Двадцать пять лет Советской власти исполнится. Четверть века, друже. Это понимать надо!
Тит Павлович посмотрел на зарешеченное окошко и привычным жестом провел по усам:
- Ах елки зеленые, палки точеные!
- Выходит, не все стриги, что растет, - беззлобно съехидничал кто-то. [115]
- Оно, может, и так… Только решил я в порядок себя привести. Назло тем сволочам. А тут еще парнишка подвернулся, бритву дал. - Тарануха кивнул на дверь. Возле нее на котомке сидел чернявый парень лет двадцати и упорно смотрел в стену. Тит Павлович позвал его. Юноша вздрогнул и обернулся.
- Давай до круга! Нечего в одиночку душу тискать!
Чернявый подхватил котомку и, перешагивая через людей, направился к нам.
- И вы все давайте теснее до круга, - обратился Тарануха к остальным заключенным. - Так вот. За четверть века не только усов не пожалеешь. Правильно говорю, товарищи?
- Смотря о чем, - раздались голоса.
- А о том, други, что завтра день Великого Октября. Надо отметить праздник.
- Может, добавки у этих гадов попросить? Праздник знатный, могут и горилки поднести! - бросил кто-то иронически.
- Горячего тебе вольют там, у Ивана Ивановича, - сурово произнес Тарануха, - а заодно и мы можем добавить за такие шутки. Речь идет о серьезном.
Веселый гул, вызванный репликой заключенного, мгновенно стих.
- Четверть века Советской власти - свидетельство о ее силе. Сильна она, сильны и мы…
- Ты нас не агитируй за Советскую власть, - крикнул кто-то. - Мы давно сагитированы. Говори, что предлагаешь?
- Отметить эту дату. Завтра никому не выходить на допрос. Раз! Утром, когда начнется парад на Красной площади, спеть «Интернационал». Два!
- Э-э, куда загнул, - раздался возглас, - не до парадов сейчас!
- Парад будет! - уверенно произнес Тарануха. - В сорок первом фашисты до самой Москвы доходили, а все же парад состоялся. И теперь состоится!
* * *
Ноябрьское утро следующего дня вползло в камеру сырым промозглым рассветом.
После раздачи хлеба мы попросили надзирателя [116] принести ведро воды. Лезвие, использованное Титом Павловичем, пошло по рукам. У одного отыскалось мыло, у второго, неизвестно каким образом, очутилась кисточка. Потом нашлось второе лезвие, и началось поголовное бритье. Правда, это было не бритье, а мука, но зато все мы выглядели молодцами после этой варварской процедуры.
Тарануха удовлетворенно оглядел нас.
- Начинай, Петрович, - обратился он ко мне. - Слова помнишь?
Я кивнул и запел «Интернационал».
Сперва меня поддержало несколько голосов. Потом к нам стали присоединяться другие заключенные.
Голоса крепли, набирали силу. Слова, налетая друг на друга, бились о своды и стены, точно попавшие в неволю птицы, упрямо вырывались сквозь зарешеченное окошко. За стеной раздался топот. В проеме двери, освещенные тусклым электрическим светом, появились эсэсовцы. Навстречу им неслись полные мужества и уверенности слова:
Это есть наш последний
И решительный бой,
С Интернационалом
Воспрянет род людской!
«Последний и решительный бой…» Для нас эти слова были полны особого смысла. Каждый шел на бой, в котором не было никаких шансов на жизнь. На бой, где единственным нашим оружием были кулаки, ненависть к врагу, преданность Родине и душевная стойкость…
Гитлеровцы схватились за пистолеты, но начальник остановил их. Он что-то быстро проговорил по-немецки, и надзиратель поспешно захлопнул дверь.
Это была хотя и маленькая, но победа.
А через несколько часов нас под усиленным конвоем погнали на железнодорожную станцию и заперли в товарном вагоне.
На следующий день к вагону подогнали маневровый паровозик. Лязгнули буфера. Донеслась русская речь. Должно быть, желая предупредить нас, сцепщик сердито пробурчал:
- Все в Конотоп, все в Конотоп! [117]
Камера № 30
В Конотопе нас встретил отряд эсэсовцев. Улицы от станции до тюрьмы были пустынны. В отличие от других городов, где мне довелось побывать за время плена, здесь никто не вышел навстречу заключенным. Редкие прохожие, завидев нашу процессию, сворачивали в переулки или скрывались в ближайших дворах. Вероятно, нравы эсэсовцев хорошо были известны, жителям города…
Заключенных из Бурыни поместили в камеру № 30. Находилась она на втором этаже и была первой по правой стороне коридора. От входной двери до двери камеры я насчитал ровно пятнадцать шагов. На всю жизнь запомнил это число. Для каждого из ста с лишним заключенных, которых содержали в камере № 30, эти пятнадцать шагов были расстоянием до смерти.