Александр Мелихов - Весы для добра
Боже, в кого он превратился!
И вдруг подумал, что Марина никогда не будет счастлива в любви, потому что может полюбить лишь того, кто ее презирает. Настоящего мужчину, которому плевать на всех и вся, который способен на элегантную подлость. Она не сможет уважать того, кто не способен вредить. А ведь с подлецом быть счастливой мудрено, он ни для кого не станет делать послаблений, а вряд ли можно прожить так, чтобы интересы никогда не сталкивались. На миг ему стало жаль ее, но в следующий миг жалость исчезла: он вспомнил еще один случай — у них с Мариной тогда еще ничего не было, но она уже выделяла его, и они, случалось, вдвоем подолгу бродили по городу, иногда заходя в кино или, если позволяли его средства, в кафе (ей, вообще не скупой, льстило, что на нее тратятся, а может, казалось унизительным как бы оплачивать их встречи).
В тот раз они сидели у Панча, и Панч, развалясь на диване в позе жемчужины хорошего сераля (у него тоже была своя комната), спросил, обратив на нее испытующий, точнее наглый, взор полуприкрытых веками глаз и алчно распахнутых ноздрей: «Ты когда-нибудь объяснялась в любви?». Она, изменившись в лице, что было в ней неожиданно, деланно задумалась, как бы желая припомнить все такие случаи, но видно было, что она просто хочет овладеть собой. Потом ответила, медленно, словно опасаясь пропустить какое-нибудь из объяснений: «Вообще-то, я избегаю таких слов, но раза четыре приходилось». Ее лицо оставалось напряженным, и, кажется, даже Панч смутился и, отвернувшись, грациозным жестом раздавил зажженный конец сигареты о пепельницу, стоящую на паркете. Хотя случай был не совсем обычным, Олег не обратил на него внимания, поскольку и раньше (как, впрочем, и позже) Марина с Панчем вели иногда довольно странные беседы, исполненные двусмысленностей, словно Олега там и вовсе не было, а он еще вставлял реплики, делая вид, что и для него такие вещи — дело привычное, общепринятое. Он чуть не застонал от унижения. Это надо же — в его годы быть таким идиотом!
Вся сцена казалась ему совершенно понятной: Панч просто-напросто ее бросил и в тот раз напоминал о каких-то ее прошлых признаниях, а она решила окатить его холодной водой, чтобы он не задирал нос. Всего обиднее, ничто из того лучшего, что она ему говорила: умница, добрый и прочее, даже с натяжкой не могло сойти за объяснение в любви. Нет, с натяжкой могло, так он все это и расценивал, а более детальные объяснения казались ему излишними — ведь все и так было ясно. Он же мастак понимать, чего нет. Вот с тем, что есть, — с этим хуже. Ведь их с Панчем прежние намеки были бы понятны ну абсолютно любому, кроме такого дурака, как он. А он, вместо того чтобы съездить этой скотине Панчу по роже, или нет, лучше было просто уйти навсегда, а он вместо этого сидел, развалясь в кресле, с видом бывалого человека, знающего порядок и обхождение, в том числе и то, что такого рода остроумные диалоги являются непременной принадлежностью общения умных людей.
Но зачем ей надо было именно при нем встречаться и разговаривать с этим наглым кретином! Правда, это было только вначале, потом они встречались либо на улице, либо у нее дома, иногда она приходила в общежитие. Но и вначале — зачем? Все мышцы окаменели от ненависти к ней.
— Идиот, идиот! — промычал он сквозь зубы, и, словно вынырнув на поверхность, услышал голоса и увидел, что вагон стоит напротив небольшого вокзала с башенкой и шпилем и в проходе толпятся пассажиры, стремящиеся к выходу. Было очень душно. Олег осторожно покосился на тех, кто стоял возле него, стараясь понять, не слышал ли кто-нибудь его слов, но визави спал в прежней позе, и никому до Олега не было ровно никакого дела.
Даже Анни Жирардо на него не оглянулась.
Почти в Ленинграде
1
— Эй, парнишка, толкани-ка его, — крикнул Олегу веселый подвыпивший мужичонка, указывая на спящего, но вдруг вмешалась стоящая за ним девушка в светлом берете, успевшая проснуться и вид имевшая совсем не заспанный. Тронувшее Олега выражение бесследно исчезло.
— Не расталкивать его надо, а выкинуть на ходу из электрички, алкаша несчастного, — слегка осипшим от бешенства голосом выговорила она. Ненависть эта была так неожиданна, что несколько человек оглянулись, а мужичонка, отразив на своем лице чувства Олега, в изумлении выкатил на нее глаза.
— Ишь ты, какая красивая! — только и смог выговорить он.
Олег нерешительно потряс пьяного за плечо, и тот словно только того и ждал, открыл глаза, встал и, пошатываясь, поплелся к дверям. Вагон был уже почти пуст. Олег стащил с полки рюкзак, сунул в него Писарева, накинул одну лямку на плечо и побрел за пьяным еще более нетвердой походкой. Он чувствовал себя измотанным, как после бессонной ночи или сильного испуга.
На платформе, прямо перед дверью, стояли четверо парней и вовсю веселились: перешучивались громкими, задорными, как в радиопостановке, голосами, подталкивали друг друга, откровенно любуясь собой и, разумеется, прекрасно видя, что мешают выходить и на них недовольно оглядываются. Олег тоже протиснулся мимо них, а следовавшая за ним старая женщина в клиновидных брюках все-таки не удержалась: «Молодые люди, вы всем мешаете!» Один из них, на секунду замешкавшись, — причем на лице его промелькнуло почти умоляющее выражение, словно он молил про себя: «Господи, пошли мне остроумный ответ, ну что тебе стоит!», тут же осветившись счастьем находки, чуть омраченным тревогой, не слишком ли он промедлил, — торопливо ответил: «А вы нам мешаете!».
«Каждый кретин — уже демагог, — устало иронизируя, подумал Олег. — Хотя и в самом деле, мы им тоже мешаем. Они нам не нравятся, а мы им — вот и все. Ни один ведь научный прибор, ни одна формула не указывают, что правы мы, что надо пропускать старушек беспрепятственно… Что жизнь — добро, а смерть — зло, даже об этом приборы молчат. И формулы тоже. Жизнь и смерть просто физические процессы, и смысла в них не больше, чем, скажем, в дожде».
Однако надо было заниматься тем, для чего он сюда приехал, хотя мучительно не хотелось проявлять какую бы то ни было активность.
Тоска охватила его с такой силой, что болезненно ныло в солнечном сплетении. Теперь он был уже совсем один. Даже никто не читал поблизости «Петропавловскую крепость».
Олег осмотрелся, стараясь возбудить в себе предприимчивость. Впереди было довольно много товарняков, и он побрел к ним, испытывая дополнительное беспокойство от того, что, сомневаясь в целесообразности своих действий, все же не прекращает их. Но пути назад не было. Именно отсюда по-настоящему начинался путь на Север, путь, указанный бывалым Грошевым.
Бывалый Грошев много рассказывал о своей бывалости: в ранней юности был грозой не только мирных жителей, но даже и хулиганов целого района, потом три года ходил в море на рыболовном сейнере, сидел близ Ньюфаундлендской банки, потом бичевал, то есть бродяжничал, в разных северных портах, изъездил полстраны зайцем в товарняках и пассажирских, для чего ему было достаточно мигнуть проводнице, ночевал на чердаках и в подвалах, выпил баснословное количество водки, а успехи его у женщин были таковы, что упомянуть о них мимоходом значило бы унизить его. И путь его в науку был необычен для нынешнего столетия: где-то на плавбазе ему попалась книжка, чуть ли не арифметика Магницкого, он с похмелья принялся ее читать и воспылал страстью к точным наукам, и пришел в Ленинград, чуть ли не пешком, чуть ли не с рыбным обозом. Словом, представлял собой современную помесь Ломоносова и Мартина Идена. Он утверждал, что в силу каких-то причин, на которые лишь смутно намекал, его возраст по паспорту на три года меньше истинного: это уничтожало некоторые хронологические несоответствия в его рассказах. В откровенных беседах Грошев часто говорил с мужественным вздохом, что тоскует по морю, и после каждого завала в институте (он постоянно был на грани изгнания) восклицал: «Эх, брошу все, к…, уйду в море!» — и наливал по второй.
Отношение Олега к бывалому Грошеву состояло из сложного сочетания насмешки и симпатии; Олегу нравилось слушать его истории: было интересно, несмотря на всю их сомнительность, и кое-чему он верил из-за множества мало кому известных подробностей, которые было бы трудно выдумать. Слушая бывалого Грошева, ему тоже хотелось приобрести возможность восклицать: «Эх, брошу все к черту! Уйду снова в море!». Это желание простиралось так далеко, что одной из движущих причин его ухода в академку, как ни парадоксально, явились россказни Грошева.
Восклицание: «А! Возьму академку и уеду куда-нибудь ко всем чертям!» тоже имело в себе много привлекательного.
Но после нескольких подобных восклицаний нужно было сделать хотя бы незначительные шаги к выполнению, чтобы не казаться смешным даже самому себе. Для начала он стал рассматривать карту, выбирая, еще не всерьез, пункт назначения, — и облюбовал городок в устье незнакомой речки — почти горной, судя по светло-коричневому цвету на карте, — впадающей в один из заливов Ледовитого океана, называемый морем. Повторенное несколько, раз, название городка стало звучать так же волшебно, как имя самого Ледовитого океана, напоминая сразу о варягах, поморах, казаках-землепроходцах, Дежневе и Лаптевых. Уже стало казаться, что именно туда всегда стремилась его мечта — всколыхнулись забытые детские мечты о путешествиях. Стало казаться, что он никогда их и не забывал, а просто уступил некоей суровой жизненной необходимости, хотя на самом деле именно забывал, они были вытеснены неясными (сделать ясными их было бы просто неприлично из-за их крайней фантастичности), но увлекательными мечтами о служении науке, об открытиях, бедности, самоотверженной работе, одиночестве (не, полном, а с горсткой верных друзей: полное одиночество — это было бы уже слишком, кто-то рядом должен был знать ему цену и восхищаться им), а потом, — как физико-математическая бомба, — успех: Бор или Ландау на смертном одре благословляют его, но он не оставляет своей лаборатории и т. п. Теперь же литература с прежней готовностью предоставляла тексты и для этой роли — юноши, которого влекут просторы морей и побережий и иссушают мелочные будни. Текстов хватало и образцовых, изготовленных классиками, и песенно-туристского или грошевского пошиба. Причем они до того сплелись между собой, что и не понять было, кто из них кого породил — классика дешевку или дешевка классику.