Александр Мелихов - Весы для добра
А почему Марина прощала Цветаевой ее, необычную в наше время, манеру выражаться, она, чрезвычайно требовательная к тому, чтобы все были естественными, то есть такими, как она? Она знала, что малейший налет мелодраматизма или сентиментальности смешон, и те, в ком она это замечала (а уж на этот счет она была строга!), для нее не существовали, будь это даже великие писатели, скажем, Радищев или Диккенс, которые, живи они сейчас, в два счета исправили бы подобные мелочи. И как она умела стать с любым из великих в отношения коммунальной квартиры, хотя никогда в коммунальной квартире не жила, — благодаря особой начитанности, ей все было известно, кто не мыл за собой ванну, кто не гасил свет в уборной, а кто в отсутствие жены приводил девок. И бедным великим, захваченным в дезабилье, приходилось туго…
Интересно: ведь их первые разногласия родились на книжной почве, а потом все подтвердилось и жизнью. Вообще, Олег замечал: кого не волнует литература, тот способен оправдать любую жестокость, если только она достаточно крупномасштабна. Наверно, и там, и там срабатывает неспособность сочувствовать.
Но что же все-таки она нашла в Цветаевой? A! Наверно, вот что: ей нравится у Цветаевой то, что выражает ее ощущение себя исключительной личностью, которой тесно среди обыденности и заурядности, не такой, как все, и ей особенно легко перевоплотиться в лирическую героиню из-за того, что автор тоже женщина. Да, видимо, это ее и привлекает — не такая, как все. «Что же мне делать, певцу и первенцу, в мире, где наичернейший сер». Ведь текстов для роли не такой, как все, у Цветаевой выше головы. А Марине и в самом деле все чужды, хотя и по-другому. Ведь она, и правда, очень одинока в своей беззаветной любви к себе.
А вот еще: «Мой день беспутен и нелеп: у нищего прошу на хлеб, богатому даю на бедность». Да, она считала себя непрактичной, потому что ей, как и всякому, случалось делать оплошности. Ей всегда хотелось играть сразу несколько ролей, даже и противоречащих друг другу, но имеющих каждая свои достоинства: проницательной и наивной, нежной и суровой, твердой и уязвимой… Но она всегда оставалась одной и той же. Или в цветаевском бунте против всяких оков для души Марина прочла протест против всякого долга?
Однако, ее любимая поэтесса была бы поражена, если бы узнала, какие почитатели у нее пойдут! Из тех, кто использует бессмертные песни вместо туалетной воды — для полоскания рта. Сердце защемило еще сильнее: ему не хотелось так думать о Марине, он как бы обиделся на себя из-за нее, но отступить себе не позволил.
Да, она часто разыгрывала настолько взаимоисключающие роли, что последовательно объяснить ее любовь к Цветаевой невозможно. Но вот из стихов-масок — две, которые ей наверняка пришлись по вкусу: среди прочих ее привлекала роль вызывающе-забубенной девки — какое-то девическое молодечество («со всей каторгой гуляла — нипочем!») и роль женщины, еще молодой, но уже уставшей и умудренной привычными сменами воспламенения и угасания страсти («от стольких уст устала»). Да, она любила разыгрывать такие роли, и это его совсем не оскорбляло — отчего не поиграть. Но может быть, она вживалась в роль гораздо глубже, чем он мог предположить, считая ее умной?
(До известной степени он угадал ее мотивы, но тем не менее преобладающим чувством в ее отношении к любимому поэту было неугаданное — скука. Она не умела по своему произволу вызывать в себе восхищение: во-первых, была слишком трезва для этого, а во-вторых, восхищение естественным образом приходило к ней так редко, что она не могла достаточно изучить его, чтобы осуществить искусственный синтез. Кроме того, она в точности и не представляла, что это была именно скука: она любые стихи читала с таким же чувством, только в данном случае скука усугублялась непонятностью, отчасти, впрочем, компенсируясь перечисленными выше достоинствами. Она вообще не любила стихов и любимого поэта читала настолько редко, насколько позволяли внутренние приличия — хотя синий том из большой серии «Библиотека поэта» добыла с превеликими трудами. Кроме того, нужно было подновлять запас цитат: все же это была поэзия для избранных — это носилось в воздухе, — хотя и не лишенная двусмысленности: несколько известных дур при всякой возможности восторгались ее любимым поэтом. Но где же спасешься от дур!)
Играя сам, он все считал игрой, обо всем, что могло бы ему не понравиться, думал, что это так. Вот тебе и «так»! Да обманывал ли он кого-нибудь своей игрой? Он изображал многоопытного скептика, а она, наверно, считала его блаженненьким дурачком. Впрочем, он и не собирался ее обманывать, просто полагал, что каждый из них при посторонних играет свою роль, чтобы не раскрываться перед кем попало. Завоевав же ее доверие, он, разумеется, собирался, так сказать, перейти на легальное положение. Но каким образом он собирался завоевать ее доверие, притворяясь не тем, кто он есть, притворяясь тем, кто его самого навряд ли расположил бы к доверию? Непонятно… Очевидно, она должна была угадать в нем его настоящего, как он в ней — ее ненастоящую. Но почему, с какой стати она должна была проявить такую проницательность? А почему бы и нет? Ведь он же проявил… Господи, что за дураком он был! Да вся разгадка, наверно, была в том, что ему очень хотелось ее заполучить, поэтому он и делал то, что могло ей понравиться, а что могло не понравиться — того избегал. Вот и все. Но если даже именно это желание вело его, то лишь как генерал рядового: никакой стратегической цели он не сознавал в своих атаках, перебежках, затишьях и отступлениях.
Нет, все-таки обмануть ее он не сумел — недаром она называла его добрым. Если вспомнить, сколько глупостей он совершил на ее глазах, именно блаженных глупостей, то станет совершенно ясно, что он мог бы показаться многоопытным скептиком разве что такому же ослу, как он сам. Не раз, когда, казалось, она уже выделяла его, стоило появиться в компании какой-нибудь звезде местного значения, она могла самым откровенным образом забыть о нем или, еще хуже, чуть ли не развлекать того за его счет. Правда, границ приличий она не переступала, но и так все было достаточно ясно; однако на следующий день они встречались как ни в чем не бывало. Противно вспомнить, но тогда он все забывал. Впрочем, не забывал, если помнил даже сейчас, а временно исключал из рассмотрения. Но тогда все было иначе; все, кроме чего-то главного, было так. Правда, потом, когда она поняла, что он ее, когда его достоинство сделалось частью ее достоинства, на людях она стала держаться с ним безукоризненно.
Но если она не обманывалась на его счет, что ему помогло добиться близости с ней? Очевидно, только то, что он всегда уступал ей, делал и говорил лишь приятное. Она ценила в нем мягкий тюфяк, на который, как ни ложись, он всегда послушно примет форму соприкасающейся с ним части тела. Это и не давало ей по-настоящему ценить его, даже в качестве тюфяка. А потом она, конечно, рассердилась, обнаружив в тюфяке рельс.
Он чувствовал, что думает путанно, но никак не мог вместить в голову всего сразу: один факт, казалось, делал невозможным другой, а тут еще вспоминался третий. Единственное утверждение, объяснявшее все события, было: он, Олег, — дурак.
Выстраданное человечеством открытие — не следует обольщаться красивой внешностью женщины, а лучше сосредоточить внимание на ее духовной сущности — не прошло для него без пользы: он, случалось, терял к девушкам даже чисто физический интерес из-за злого или пошлого слова. Но оказалось, что духовность красивой женщины тоже имеет внешность, не менее обманчивую, чем плотская, — ведь именно «душа» привлекла его в Марине. А теперь, имея опыт, что он мог бы посоветовать на этот счет? Да только одно: не быть дураком — совет ненужный или неисполнимый, потому что никто не бывает дураком по доброй воле.
Да и как тут не влопаться! Из книг ли, из кино, или черт-те откуда в каждом с детства сидит уверенность, что где-то его дожидается эдакая некая девушка — нечто туманное, но неописуемо прекрасное, возвышенное, любящее. А если сильно ждешь чего-то, оно тебе и будет мерещиться на каждом шагу. Известное дело, когда ищешь грибы, так кидаешься на всякую бумажку. Ведь и сейчас у него, идиота, где-то в башке сидит уверенность, что эта туманная девушка еще ждет его впереди! И не вдолбить в эту чугунную башку, что такого, что ему мерещится, просто-напросто не бывает на свете! Если бы не соседи, с каким бы он удовольствием трахнул себя по этой проклятой голове (наедине он проделывал это довольно часто, приговаривая: не бывает, не бывает, не бывает!).
И своими кретинскими мозгами он еще хочет взвесить добро и зло! А самим вертят его слепые «нравится» и «не нравится», вертят пристрастия и вкусы. И уж хоть бы вкусы-то были его собственные, а то и они ему впрыснуты — из самого занюханного источника притом! Ну-ка, не виляй, не виляй, ведь поглядывал же ты на эту открывшуюся за поредевшим строем голов девицу с книжкой в руках, и ведь уже почудилась в ней какая-то особенная духовность, необыкновенность — только потому, что она типом некрасивости напоминает Анни Жирардо, которую ты недавно видел в роли необыкновенной женщины, и потому этот тип некрасивости ты уже готов считать красивостью. Вот кто ты есть! Если ты когда-нибудь вздумаешь в оправдание своего кретинизма себя приукрашивать, брехать, что руководствуешься не разумом, а эстетическим чувством, так знай на этот случай: красота для тебя просто соответствие какому-то навязанному тебе извне стандарту — притом самому низкопробному: с экрана или с обложки массового издания. И самая большая твоя глупость в том, что ты и сейчас не веришь, что это правда: даже в этой замарашке находишь все новые черты необыкновенности (кончик носа у нее румяно-глянцевый, например, — сколько достоинства ей требуется, чтобы с достоинством носить такой нос!), и свою неполную обыкновенность как-нибудь хочешь обнародовать (еще прихорашиваться начни или выстави обложкой наружу своего Писарева: пусть видит, какие серьезные книги ты читаешь!), и сам с почтением высматриваешь, какую такую серьезную и глубокую книгу она читает… а, путеводитель «Петропавловская крепость». Читает про его, Олега, героев: Александр Михайлов, Желябов, Кропоткин… А он чем занят — все мусолит и обнюхивает натруженные исподники.