Нелла Камышинская - Аншлаг
— Поздно ночью!
— Ты все-таки слушай, что мама говорит.
— Но она совершенно еще мокрая. В тех местах, где потолще. Карманы, швы. Что это за ткань?
— Это прежде всего допотопная кофта. И допотопная ткань! Слушай меня, надень что-нибудь человеческое…
— Стоит ли говорить о таких пустяках?
— У Лерки своя арифметика. Ну что ты, действительно, жужжишь, жужжишь…
— Но ведь люди смеяться будут… А что на ногах? Там люди снимают обувь? Может, ты туфельки свои возьмешь? Мы завернем их в кулечек. А?
— Кто снимает. А кто не снимает.
— Так что, завернем?
— Нет, мама, я ничего в зубах нести не намерена.
— Все у нее «в зубах»… Все «в зубах»!
— Да пусть себе идет человек, как хочет и в чем хочет!
— Нет, эта кофточка — прелесть! Папа, ну посмотри на меня. Ну, скажи мне, почему ей не нравится?
Этот разговор стоял у нее в ушах, пока она шла по улице, лицо у нее было суровым, она шла, даже как-то скособочась, ссутулившись, шла и решала очередную задачу: почему человек притворяется? Да… Почему?
Этот город! И эта «зима»! К среде все окончательно растаяло, высохло, чисто и сухо. Миллион фонарей! Люди? Как дураки, не иначе, в шубах и зимних пальто.
Но зачем человек притворяется? Почему сейчас она делала вид, что ничего особенного не происходит? «Прелесть! Прелесть!» И откуда она брала этот голос и эту улыбку? С ней происходит. Но почему окружение нас заставляет…
Ее поразило это умение, как оказалось, корчить что-то из себя и щебетать, и отвращение к этой возможности, как к западне, вогнало ее, что нередко бывало с ней по разным причинам, в состояние холода и суровости, в то удивлявшее всех состояние, когда с места Демич не сдвинешь, когда слова из Демич не вытянешь, а только мрачный и неподвижный взгляд, за которым — бог весть что.
Опустевший троллейбус подвозил ее к площади, а сам приближался к концу своего маршрута. Она достала из сумки пудреницу, протерев зеркальце, посмотрела внимательно, подпудрила нос, затем облизнула губы, как это делала обычно мама, потом проверила, все ли в сумке в порядке, и, наконец, стала спокойно невидящим взором смотреть за окно и думать, как грустно, как грустно все на всем свете, чего ни коснись, и эта жалость к себе и ко всему вокруг была почему-то приятна, все казалось непоправимым, но менять ничего не хотелось.
— Ах-ах, какая подача… Мне нужен очень большой аргумент! — звонко сказала, сверкнув глазами, красивая женщина у самых дверей. Мужчина, стоя за ней, что-то лукаво бурчал, уткнувшись носом, губами в ее прическу.
Двери открылись…
«Странно, — подумала Лера. Потом опять удивилась: — Странно. Разве они не знают, что мужчине положено выйти первым?»
А когда она следом вышла на тротуар, задышала с наслаждением свежим воздухом и увидела вдалеке филармонию, то подумала: «Вид у нее какой-то странный сейчас. Нет, правда же, странный вид, — и она смотрела, сощурившись, пытаясь понять. — Ах, вот почему! А ничего не будет! Приснилось. Придумала. Переболела какой-то болезнью. А сейчас — просто еще раз схожу на концерт. А скучно как будет… Народу, народу как много. Но это все пустяки. Главное — выжить. Только бы выжить…»
Прозрачная, нежная, чистая, добрая, грустная музыка — какие еще простые слова можно не пожалеть для нее? — еще не звучала. Но все вокруг было полно предвкушения встречи с нею. В программе — Шопен! Среди тех, кто пришел сюда, не было ни одного, следует думать, кто бы не знал, что такое Шопен. А потому предвкушение было всеобщим и единодушным.
Здесь царила особая атмосфера.
Нет, здесь не спрашивали поминутно, не кидались наперерез: «Нет ли у вас лишнего билетика?» — как, например, на ступеньках перед цирком, там было около полусотни ступенек, внушительный ступенчатый холм, и было непонятно, как при этих поминутных бросках поклонники цирка уберегают суставы, конечности и не катятся кубарем вниз, или перед зданием Русского драматического театра в сезон престижных гастролей, там не было вовсе никаких ступенек, но зато там кидались наперерез уже в подземном переходе, где большинство пешеходов неслось, держа на прицеле центральный гастроном и центральный универмаг, и им даже в диковинку были чьи-то иные намерения, но эти, несчастные, как незрячие, все равно кидались всем, без разбору, наперерез.
Тут толпа перед входом пребывала почти в неподвижности, тихо колеблясь, допуская лишь неторопливые перемещения — навстречу друг другу, наверх ко входу. Тут вновь и вновь прибывающие чинно шли по ступенькам, потупясь, не позволяя себе самодовольно глазеть по сторонам, а если и были такие, то чужаки, новички, они обнаруживали себя мелочью, ухмылкой, верчением головы, да попросту всем. Не обнаружить себя было невозможно. Напрасный труд.
Интерес к классической музыке, как стали поговаривать в последнее время, вроде бы угасает в широких массах. Но сейчас, глядя на возбуждение у входа, пусть затаенное, пусть мастерски скрытое, этого сказать было нельзя.
Да, но все же один (совсем пацаненок, рыжий, веснушчатый, в светлой спортивной куртке нараспашку, с капюшоном) сделал шажок:
— У вас нет лишнего билета?
— Нет.
Она вошла внутрь, в вестибюль.
«Нет. У меня есть только мой билет. Только мой… Да. В девятом ряду партера. Прекрасное место. Так близко. Все, все будет видно. И если он вдруг обратится к залу: «Товарищи, кто написал это письмо? Я вот получил. Посмотрите! Есть тут в зале?..» — добежать, успеть отозваться будет так несложно…»
Но губы ее улыбались презрительно. Она сгибалась уже под грузом своей авантюры.
Она испуганно смотрела по сторонам.
Все эти люди, как она поняла сейчас, явятся для нее препятствием. Именно, именно так. Она должна будет через них — перешагнуть. В каком, в переносном? Да, в переносном, но очень серьезном смысле. Между ними, то есть ею и тем, кто сейчас, очень скоро выйдет на сцену, громадная пропасть. Такая, такая пропасть. (Эта мысль давно уже понята, все эти дни пришлось ее на себе тащить, и сюда на горбу ее притащить, лопатки расправить нельзя, спина уже ноет.) А что ее заполняет? Они, конечно, они. И не только они, и туда еще, дальше… их много!.. а сколько в Москве еще!..
— Деточка, возьмите у меня мою шубу. Мне ее не поднять, — попросила старушка с добрейшей, младенческой улыбкой.
— Нет, сначала вот эти вещи возьмите, — сказала Лера лихой гардеробщице. — А шапку? — спросила она у старушки. — Вот и шапку, пожалуйста, тоже. Можно будет так повесить, чтоб не упала?
— Все будет сделано, не вчера на свет народились, — зашипела вдруг гардеробщица.
Пять минут до начала.
— А ля гарсон? — спросила какая-то женщина. Другая пушила, взбивала расческой, стоя у зеркала, густые прекрасные волосы. Их было немного. Затылок был беспощадно острижен.
— Решила попробовать.
А люди все шли и шли.
Лера тоже, мельком, у зеркала… Но нет, отвернулась. Ее знобило.
Она направилась к лестнице. А когда начала подниматься рядом с другими, среди прочих (их было несносно, непозволительно много) по очень широкой и очень красивой лестнице, то вдруг поняла, почему знобит: блузка сырая.
Но сейчас — не до этого. Она поднялась. Ей не верилось: нет, тот самый зал… И ряд, действительно. А место? Пустое. Не занято. Она уселась. Ну, слава богу.
Кругом разговаривали. Шептались. Улыбались друг другу. Чинно, с достоинством. «Я не успела, ты понимаешь… Ты очень правильно сделала. Ты позвонила?.. Я ему позвонила… А что Геннадий?.. А он, как всегда… Извините, пожалуйста… Простите, можно вас, извините, извините…» Все это было, как гул. И через все это нужно было — перешагнуть.
«Нет. Я уже через все это перешагнула. Уже! Я здесь одна такая. Знобит. Но я здесь такая одна. И никто из них даже не… О боже, если б они… Да они б меня съели, съели. А как? Интересно? Они б зашипели со всех сторон. Как гардеробщица. «Но кто это? Как? Не может быть! Но кто сюда ее… Кто она? Кто такая? Где? — Вон, в девятом ряду. — Какая? Вот эта?!!» — Меня пожалеть нужно. А не толкать со всех сторон. И не ругать. Потому что — еще чуть-чуть — я сойду с ума, и меня не станет. И вы это все будете видеть. Как же вам будет, наверное, стыдно, всем».
Справа от Леры сидел немолодой муж, потом его немолодая жена. Слева — две женщины средних лет со строгими лицами. И еще — впереди…
Но вот на сцену вышел — зал затих — ведущий. А что он здесь делает, этот красавчик с румяным, круглым, как блин, лицом. Он здесь работает?
— Начинаем концерт лауреата международных конкурсов…
Дальше можно было не слушать. Даже нужно было! Ничего — отдохнуть, пока есть еще хоть один миг, нет, нет уже мига…
Он вышел. И сразу к роялю. Поклонился. Сел.
Она не знала, что он начал играть. Как называется. Это ведь важно все-таки, как называется. Что это? Если ноктюрн, то это ночные мысли, или ночная грусть. А если прелюд… Вот, забыла, она собиралась, хотела, забыла посмотреть в словаре, что же такое прелюд…