Диана Виньковецкая - Горб Аполлона: Три повести
На другой день, когда я пришёл к нему, Саша был один. Дверь мне открыла молодая негритянка–сиделка. Он полулежал в кресле, и его глаза были закрыты. Его лицо выражало томление, но услышав шаги, Саша проснулся и увидел меня. Он слегка улыбнулся. Я поздравил его с таким серьёзным выступлением, таким глубоким, таким полным чувств, и восхитился величием такого поступка.
— Витя, это всё потому, что я стою вплотную перед вопросом… себя и смерти. Ты поймешь меня.
— Как это резко и страшно звучит.
— Каковы бы ни были люди, как ты знаешь, они сочувствуют в таких ситуациях. И к сожалению, чаще всего только в таких. Как бы мне хотелось, чтобы так слушали раньше. Что бы я дал тогда…
— Мой друг, но иначе и не может быть, мы теперь немножко знаем людей.
— Знаем, знаем, но не всё понимаем. Многие мои суждения о жизни и людях были неверными. Ты понимаешь, Витя, как мало я ненавидел в своей жизни. Любил ли я своих близких? Я любил маму.
Он вздохнул, его руки судорожно сжались. Наступило молчание. Я пожал его руку и спросил:
— Почему не было Эвелины?
— Она приревновала меня к одному стихотворению, считая, что я не должен его читать. Он «посвящён» не ей. Она была раздражена и сделалась больной.
— И всё равно люди не перестают меня удивлять. А ведь казалось бы, Саша, перед лицом… такие мелочные счёты. Я замолк, а он сказал:
— Я так давно её не любил, что в памяти стёрлось всё хорошее, что было между нами. Было что‑то не то в том чувстве, которое я испытывал к Эвелине. Я, наверно, испортил свой характер терпением… и многое потерял. — Он вздохнул, перевёл дыхание и тихо проговорил:
— А жил всё время в будущем, в ожидании новых ощущений, непременно должно случиться что–то необыкновенное. И вот случилось. Ждал, ждал, и всё напрасно. Но когда меня не будет, ты поучаствуй в ней, а то она пропадёт.
Саша замолчал и грустно смотрел на меня. Он протянул мне руку, она была влажно–тёплая, и я опять пожал её. Я приготовил ему чай, он уже почти ничего не ел. Эвелина так и не показывалась целый день, и вообще я её редко встречал в эти дни.
Я безмолвно сидел перед его креслом и слушал. Он вполголоса произносил слова, приглушённо, краешком губ:
— Витя, что ты думаешь о Боге? Он существует? И, видно, это его воля? Имел ли я отношение к бесконечности? Стоила ли моя жизнь чего‑нибудь? Я открываю в себе идею божественного и, может быть, я, как тот разбойник на кресте, в последние минуты приобщусь к тайне. И только сейчас я осознаю свою единственность, свою уникальность.
Я проводил с ним по несколько часов днём, иногда вечерами. К нему приходили и другие люди, — врачи, студенты, знакомые, но он хотел долго быть и беседовать только со мной.
В последние дни Саша уже не сидел в кресле, а лежал в кровати. Когда я пришёл, он слегка махнул рукой, все вышли. Он хотел остаться со мной наедине.
— Друг мой Витя, как я тебя жду! — Он взял мою руку, полузакрыл глаза и задыхающимся голосом сказал:
— Лежу недвижимый, всё–всё перевернул в душе. Пока ещё могу думать. Хочу тебе кое‑что сказать. — Он приподнялся, и на его уставшем лице вдруг появилось светлое выражение, которого давно уже не было. Потом он опрокинулся на подушки. Я поправил одеяло и сел ближе, даже склонил голову, чтобы слушать его. Он стал говорить тихо, но сосредоточенно:
— Я сейчас уверен в другом своём существовании. Я, конечно, в этой жизни пребывал ниже своих возможностей. Может, там… Витя, я расскажу тебе о своём видении. — Тут он откинулся на подушки, показал мне рукой, чтобы я подвинулся к нему ближе, и почти шёпотом продолжал:
— То ли во сне, то ли наяву я видел лестницу. Я по ней поднимаюсь. Вокруг стоят каменные скамейки, и на них сидят люди. Я не узнаю их никого… просто люди — и всё. И они молчат. И дальше всё в тишине холмы, горы. Всё передо мной. Мелькает мысль, что это страна мёртвых. А я иду и иду вверх, и мне так хорошо. Чувствую, что я покинул землю, и у меня лёгкость… невесомость… парю в облаках… Такое блаженство, как в бесконечном раю. От всего свободен и от всех. Никаких связей. И зачем просыпаться и возвращаться сюда?
Он опять приподнялся и глядел мне в глаза. Мне показалось, что в его угасших глазах и в лёгком движении головы в секунду мелькнул прежний юношеский отрезок нашего времени, такое тихое облегчение. «Так угаснувший огонь ещё посылает на воздух последнее пламя…» И во мне пронеслось переживание, какое‑то внутреннее, бесконечно ускоренное созерцание прошлого, настоящего и будущего. Я очнулся, когда почувствовал прикосновение кончиков Сашиных пальцев:
— Витя, я ожидаю то, что случится, со спокойствием. Как я раньше боялся этого. Жаль только, что… не успел… Он поднял голову и сделал мучительное усилие:
— Почему я не избрал себе такую страсть, чтобы всё в душе было слито? Почему я так и не понял в чём же?.. Ухожу на ту сторону жизни…
Саша забывается. Не видит моих слёз. Рядом с ним я ощущал присутствие чего‑то вечного и неведомого.
Это случилось накануне Рождества последнего года Второго тысячелетия, через месяц после чтения Сашей стихов. Весь город готовился к Рождеству, а я — к похоронам любимого друга. Воздух был наполнен торжественным волнением, звоном далёких колоколов, рождественскими мелодиями. Навстречу мне неслись оживлённые люди, спешившие покупать подарки к празднику. Я же шёл заказывать прощальный венок из белых лилий. Какие только мысли ко мне не приходили! При всей красоте, иллюминации, нарядности, оживлении города у меня на душе было не радостно. В цветочном магазине с корзинами роз, лилий, бантами, лентами запах свежих ёлок отбросил меня далеко–далеко в детство, туда где мы с Сашей наряжали ёлку, туда, где в новогоднем школьном спектакле мы изображали: он — зайца, а я волка. И через много лет вот случилось, что плохой, злой волк покупает траурные цветы для кроткого, милого зайца и плачет.
Я обошёл все углы с нищими, всем положил за упокой души Саши непомерно большие милостыни. Они, видно, думали, что я радуюсь Рождению Иисуса, а я мучаюсь смертью друга. И у меня кружилась голова.
Я думал о бездне, в которой Саша оказался. Я искал защиты от боли утраты, но я не мог найти. Есть ли защита от горя?
Сначала нужно сгореть дотла. —Дать горю вас раздавить.А потом возродиться из пепла. —Подняться и распрямиться.
Во время Сашиных похорон, думал о том, как Саша был опутан нравственными сетями. В душе я не мог не упрекать Инессу и Эвелину, не замечавших рядом с собой такого человека. Они всё кого‑то высматривали, воображали, что где‑то есть их несусветный идеал. Как он оказался перед ними наг! Как его хорошесть, его доброта, его достоинства обратились против него. Вместо того чтобы создавать вокруг него спокойную, творческую, вдохновляющую атмосферу, оценить талант своего мужа, быть партнёром, компетентным советчиком, вокруг Саши всё бессмысленная суета.
Я искал защиты от неизбежности. Я искал ответ на мучившие меня вопросы. Как странно устроено провидение, и как всё неправомерно. Кого обвинять? Передо мной всё проходило, всё виделось и исчезало. И я ничего не мог поделать со скорбью своей утраты.
Эвелина сразу стала заниматься практическими делами, вопреки Сашиным представлениям, что она растеряется, заболеет, не переживёт. Одета она была самым странным образом: не в траурной одежде, а в каком‑то вычурном восточном кафтане с брюками. Лицо её было красиво раскрашено, она потратила достаточно времени на свой туалет.
— У меня есть к тебе дело. Я должна тебя спросить о пенсии, наследстве, — обратилась она ко мне, беря меня под руку.
— Почему Саша распорядился отдать половину? По законам нашего штата, всё должно принадлежать жене.
Я заметил, что она уже всё знала, кому что полагается. Она читала завещание и рассвирепела на Сашу, потому что он разделил наследство между нею и сыном поровну. И это та, которая метала громы и молнии из‑за ребёнка! Теперь, когда парень вырос, завёл гёлфренд и собрался жениться, теперь мать Эвелина не хочет делиться с сыном Сашиными деньгами. Мальчик уже больше не её, он теперь ей не принадлежит. Вот так распределяется забота и любовь. Материнская любовь. И мужская.
Я встретил сына. Это был крепкий, здоровый парень спортивного вида. Он был совсем не похож на отца, ничего не выдавало его болезнь, разве только некоторое подёргивание лица и вставленные в уши аппаратики. Он хорошо говорил и по–русски, и по–английски и вёл себя вполне по–деловому как распорядитель.
В прощальной речи я сказал только небольшую часть того, что я передумал и переживал. Я сказал, что был искренне привязан к Саше и его любил, что нас связывало. И как Саше в конце жизни открылось начало вечной любви.
Выступали разные люди. Кто более его любил? Кто был предан друзьям? Кто был верен своему слову? Кто мирнее относился к своим врагам? Кто‑то из студентов прочёл в его память стихи. Все говорили, что он был хорошим человеком. Облегчило ли и успокоило ли ему это последние минуты?