Земля воды - Свифт Грэм
Плетенные из прутьев стены, обмазанные смесью глины с рубленой соломой, а поверх – белая когда-то штукатурка. Земляной, плотно убитый пол. В сложенном из кирпичей камине горит торф. Торфяный дым, способный заглушить даже Мартину вонь (состоящую, если уж на то пошло, на добрую половину из того же торфяного дыма). Решетка, сковородки, вертела, таганы; вместительный чайник. В камине устроено нечто вроде плиты. Два стула с цельнодеревянными спинками, стол на козлах. В одном из углов задернутая наполовину грязная занавеска приоткрывает крытую овчинами лежанку. Деревянный, грубой работы кухонный стол с буфетом. Лампы. Оплывшие свечи в блюдцах. И все. Потому что сверх того – существа не домашней породы. Целая куча предметов, которые ни один нормальный человек не стал бы держать в доме – да что там, вообще где бы то ни было держать. Два кремневых дробовика чудовищного калибра, подцепленные на крючьях на каминной стене. Сети, лопаты, жерди, косы, серпы, ведра. С потолочной балки свешивается, как две отрезанные и мумифицированные ноги, пара высоких кожаных болотных сапог. Но гляньте только на потолок! Чем он там еще увешан. Он увешан битой птицей. Кряквы – утки и селезни, – чирки, ржанки, бекасы. Там висят полоски меха и угревой кожи и водяная крыса с окровавленной мордой, подвешенная за волосатый хвост. Там висят пучки всех ведомых и неведомых листьев, трав, кореньев, стручков, на всех возможных стадиях зрелости и усыхания. И еще какие-то уродливые, почерневшие от дыма предметы, о происхождении и назначении которых даже спрашивать не хочется. И невероятное изобилие всевозможных мешочков и сумочек, о чьем содержимом также не хочется спрашивать.
В буфете странный набор никак не связанных между собой предметов: алюминиевые кастрюли, жестянка соли «Серебос» [52]; к углу буфетной полки пришпилена пожелтевшая вырезанная из газеты фотография. Черчилль, с неизменной сигарой. Как они сбрелись в одну компанию, пришельцами с какой-нибудь, в далеком будущем, авангардистской инсталляции…
Но мы уже сделали шаг в иной мир. Туда, где все вещи замерли; где прошлое будет повторяться снова и снова…
«Тебе лучче’б лечь на койку, дочка. И снять па’штан-ники…»
Не сюда же! Не на эту груду вонючих овчин!
«А ты б лучче сделал штон’т’ полезное, молодняк. Кипятку. Чайник вон. Огонь разведи. Вода в насосе – накачай».
Руки Марты: ногти как старое олово.
Мэри, пошатываясь, идет к кровати. Марта за ней следом. Занавеску она не задергивает. Я отворачиваюсь.
«Эт’ты прально делаешь, молодой. Головенку-т’ отворотил. Када на пару этим делом занимались, небось, не такой стиснитльный был, а? Ладно, дочка, а теперь расскажи-к’ ты старой Марте, что ты такое над собой сделала, чтоб до такого сея довести. Тыкала чемньть? Или, можть, прыгала-скакала?»
Я, с кувшином и большой кружкой, выхожу наружу, искать насос. Брешет пес. Почти стемнело. Мы останемся здесь на всю ночь. Мы останемся здесь навсегда. Когда я снова вхожу в дом, Марта держит в руке перекрученные, пропитанные кровью трусики Мэри, как кусок сырого мяса.
«Что не так, молодой?»
Она выходит мимо меня на крыльцо.
«На, Долбак. Есттьчо пожевать».
И бросает окровавленный комок ткани куда-то в темноту.
«Так, молодой, давай за кипяток».
Открыв дверцу буфета, она вынимает бутылку, тряпку, миску и кусок свернутой в рулон клеенки. Потом берет стоящий у очага котелок, отливает в него по чуть-чуть из стоящих на буфете банок, а потом – от свисающих с потолочных балок пучков пригоршню того, пригоршню сего.
Ни наговоров, ни заклинаний.
Она ставит котелок поближе к огню. Подходит к кровати и расстилает клеенку поверх овчин.
«Давай-ка, дочка, жопку суда переклади. И глотни вот эт’ва. Мартино л’карство. Нравицца-не нравицца, пей, моя красавица».
Она протягивает Мэри бутылку. Та пьет; поперхнулась, опять пьет. И вдруг поверх бутылки на меня выкатываются два совершенно ошалелых глаза.
«Глотай. От-так. Гляди на Марту, ток’ на Марту. Ну, какая хорошенькая. Глотай. Мартино лекарство. Для твоей’ж пользы. Гляди на Марту».
Мэри погружается в небытие, роняет бутылку обратно Марте в руки. Глаза у нее остаются открытыми. Меня прошибает мгновенная мысль: Марта ее отравила, убила ее. А теперь моя очередь – крошки Гензеля, который, надо же, очень кстати, стоит как раз возле печки.
«Ну – как там чайник, эй, молодняк? Да не бойс’ ты за нее. Давай, лучч’ помоги мне стол перетащить».
Мы переносим стол поближе к кровати. Мэри не шевелится. Кровь на клеенке. Потом Марта зажигает вынутой из пламени щепочкой лампу и ставит ее на стол, а потом рядом с ней еще и свечку на блюдце. Возвращается к очагу, наливает из только-только зашумевшего чайника воды в котелок с таинственными снадобьями и опускает котелок вместе с чайником обратно на решетку. Подхватывает ведро и ставит у изножья кровати. Потом протягивает руку и снимает с балки один из кожаных мешочков. Там, завернутые в ветошку, лежат какие-то штуки. Штуки, похожие на длинные ложки, на щипцы, на бутылочные ершики, на ложки для обуви.
«У Марты цел’ набор инструментов-т’. Ты не поверишь, молодой. Не поверишь, скок’йих у меня».
Она раскладывает эти штуки на столе, как заправский хирург. Чайник пустил пар. Она велит мне перелить содержимое котелка в миску, добавить воды из чайника и перенести котелок на стол. Я приношу горячий, полный каких-то плавающих ошарошек, чайного цвета отвар и ставлю, куда сказано. Она по очереди опускает в раствор каждую из своих хирургических штуковин. Потом подталкивает свечку в блюдце на самый край стола, туда, где лицо Мэри. Поднимает руку Мэри и кладет ее на стол, рядом со свечой. Рука у Мэри совершенно безвольная. Потом наклоняется и что-то говорит ей в самое ухо. Мэри не шевелится, не переводит взгляда, и только глаза у нее как будто делаются шире.
«Ну-ну, дочк’, Марта больно-т’те делть не собирается. Марта-т’те только добра хочт. А если больно будет, ну и прихлопни ладошкой свечку. Прям’ на сам’ пламечко».
Мэри моргает.
Марта поднимает голову, принюхивается к идущему из миски пару, опускает в миску руки, потом оборачивается ко мне.
«А ты шел бы отсед’, молодняк, и поскорей. Посиди там снаружи тихонько и не путайся у старый Марты п’д ногами. И перестань мне сопли распускать».
(Потому что именно этим я и занят.)
«Держи».
Она сует мне в руки бутылку, из которой только что поила Мэри. Я мотаю головой. В следующую секунду горлышко уже проталкивается у меня между губ, и я машинально глотаю.
«От’так. И давай займись чемньть. Щипать умеешь?» Она задирает голову туда, где под потолком застыли неровные шеренги битой птицы. Я, как сомнамбула, киваю (у кухонной двери, после терпеливых маминых инструкций – после того, как отец свернул ей шею, – ощипывал красновато-коричневые перья старой переставшей нестись курицы).
«Сними какую там и ощипай для Марты. Мил’ дело, птичонку-т’ пощипать, а? Как оно?»
Я иду туда, где балка, и протягиваю руку к изумрудноголовому селезню.
«Не, молодняк. Ты утку бери. – Она хихичет и задергивает занавеску. – Ты утку бери!»
И вот, пока внутри Марта Клей служит службу, которую только она и может сослужить Мэри, ваш будущий учитель истории садится снаружи и принимается прилежно ощипывать утку. Стоит темная – хоть глаза коли – августовская ночь. Сонмы звезд, серебряных гусей, плывут по ночному небу. У него начинает кружиться голова. В руках у него уже не утка, а курица. Он сидит в залитом солнцем затишке между курятником и кухонной дверью, и там стоит мама, а на маме фартук. Вот только курица не мертвая, а живая. Она принимается бить крыльями и нести яйца, одно за другим (значит, зря ее решили в суп). Неостановимый, бесконечный поток яиц, их так много, что приходится призвать на помощь маму и ее передник. Но мама говорит, что на самом деле это не яйца, а упавшие звезды. А это они и есть, мерцают и перемигиваются в пыли. Мы несем упавшие звезды в курятник. Который совсем не курятник. А остов старого дощатого ветряка на берегу Хоквелл Лоуда. И там, подобрав колени, лежит голая Мэри. Мама потихоньку уходит. А Мэри начинает рассказывать про месячный цикл, и про всякие чудеса у нее в дырочке, и про то, откуда берутся дети. Она говорит: «А знаешь, я несу яйца». И он, невежда, но невежда, пылающий тягой к знаниям, говорит ей: «Что, прямо как куры?» А Мэри смеется. А потом кричит, а потом говорит, что она Божья мать…