Земля воды - Свифт Грэм
«Значит, коляску из лифта ты выкатила здесь?»
Ни прохаживающегося туда-сюда полицейского. Ни отдаленного гула голосов.
Так, может быть, никто и не…
Или, может быть, сцена сместилась теперь в иное измерение: плачущая женщина в полицейском участке. Констебль участливо и безнадежно предлагает чашку чая. Врывается обезумевший муж, его вызвали по телефону. Коляска в ожидании судебной экспертизы… А покупатели возвращаются к своим покупкам. Драма сыграна. Проволочные тележки наполняются…
И тут явимся мы со своей идиотской историей. Женщина? Какая женщина? Какой такой ребенок? Мы и понятия…
Я ошибся. Мы выходим из лифта и поворачиваем за угол мимо комнаты матери и ребенка и детского игрового загончика: у входа в «Сейфуэйз» небольшая толпа. Полицейские шлемы. Охранники. Гомон зевак, глазеющих от входов в «Даблъю-Эйч-Смит» и в «Маркс-энд-Спенсер» [53]).
Значит, драма не сыграна до конца. Наверное, мать отказалась куда бы то ни было ехать. Ну, давай, Мэри. Смелей, смелей. Мы восстановим… Мы вернемся. Иди же, Мэри. Всего несколько шагов. Вспять. Чтобы вперед.
Или…
Да. И об этом я тоже подумал. Она же Мэри глаза выцарапает. Вся толпа тут же набросится на нас. Уж я-то кое-что понимаю в толпах (так, например, в Париже, во время революции…) Оплюют и разорвут на части. И рев. Суд Линча в Льюишэме.
Но выходит по-другому. Выходит как на сцене. Толпа расступается. «Пожалуйста, прошу вас – мы принесли ребенка. Пропавшего ребенка». Толпа умолкает. Мать стоит в центре площадки. Я вижу ее. С ней рядом двое полицейских, мужчина и женщина, и они терпеливо пытаются в чем-то ее убедить. Она молоденькая. Этакий тинейджер. Сама еще ребенок. Совсем ребенок. Ребенок.
Она оборачивается. Заплаканные, пустые глаза. Она выхватывает взглядом из толпы меня; вернее, не меня – ребенка. И слышит его (словно почуяв зрителей, он открывает глаза и вступает со своей несложной партией). Она видит только ребенка. Ни меня, ни Мэри за моей спиной. Ни даже толпы – смазанные, прорисованные по заднику лица. Она делает шаг вперед; мизансцена расписана, ей даже и думать не надо. Она берет у меня ребенка, и ей нет дела ни кто я такой, ни как, ни что, ни откуда, ни почему. И хлынули слезы. Она принимается экстатически, навзрыд повторять слова, которые совсем недавно я слышал сквозь совсем иного рода плач: «Моя деточка, моя деточка, моя деточка…»
И вот тут Мэри вскрикивает, хватает ртом воздух, выходит из транса и падает в мои объятия. Я шатаюсь, подаюсь под ее весом, непривычный к роли надежи и опоры.
(Мэри, славная моя, ангел мой, сильная моя…)
«Моя фамилия Крик. Ребенка взяла моя жена. Да. Моя жена – она не совсем здорова. Ну вот, мы привезли его обратно. Так что все в порядке. Я очень вас прошу – теперь мы можем быть свободны?»
Но мы не можем быть свободны. Вы же понимаете. Все вернулось на свои места, но это еще не конец. «Пройдемте с нами, сэр, пожалуйста, сюда – и миссис Крик тоже». Они хотят звать как, и где, и почему. Они хотят знать, что в действительности… (Господа, мне все это знакомо. Видите ли, я по профессии…)… «Да, конечно, сэр – так, может, начнем?» Но, господа, есть разные версии. (И так всегда бывает; возьмем, к примеру, 1789 год: хлебные бунты или конец золотого века.) Есть ее первое объяснение (которое притянуто за уши) и еще то, что она рассказала мне в машине. «Послушайте, сэр, может, начнем с самого начала?» С начала? А где это у нас такое? Как далеко мы собираемся залезть? Ладно, ладно, я сознаюсь в том, что моя жена умышленно взяла ребенка из оставленной без присмотра коляски. Ладно (до сих пор, не дальше?): я готов признать, что вместе с женой несу ответственность за смерть трех человек (то есть – не все так просто – один из них так и не был рожден, а другой – кто знает, умер ли он на самом деле…)
Но какое все это имеет значение. Она же получила своего ребенка обратно. Ну и это самое… А моя жена, господа, вы же видите, она не в состоянии…
Полегче, полегче, г-н Учитель Истории. Эк вы запели. Получается, в классе вы ищейка, но, стоит вам самому оказаться в ситуации подследственного, тут же начинаются фокусы. Historia , или Исследование (как в Натуральной Истории). Так вы утверждаете, что это был несчастный случай, не так ли, сэр? И всяческая болтовня насчет чудес – побоку? Чего мы хотим от вас добиться, так это объяснения…
Подавайте нам историю. Так точно, без историй никуда. Даже когда полиция сбыла дело с рук и пошло своим чередом судебное следствие, появились журналисты, и тоже в поисках историй… Почитайте-ка вот это. Украла ребенка. Прямо у входа в «Сейфуэйз». Что за женщина…? Говорит, это Бог ей велел. Вы в состоянии поверить в подобную чушь? Да, конечно, психиатр дал положительное заключение – да, да, но кому какое дело до ученой чепухи? А муж у нее – учитель в школе. (Недолго ему осталось.) Подумать только, наши дети…! Положим, с работы его уволят (положим, крыша у нее съехала)… Ну что там, опять? Фотография в четверть полосы – счастливая Мать с невинным Младенцем. Что я почувствовала, когда… Слушайте, да это прекрасный материал, драма из реальной жизни. Давайте-ка еще.
45
О ЩУКЕ
А Дик, пока я за ним наблюдаю, забирается на кровать и, дотянувшись до висящего на честном слове ящика из стекла и красного дерева, где плывет на воздусях распяленное чучело щуки весом в двадцать один фунт, пойманной Джоном Бедкоком в день Перемирия, просовывает руку внутрь, поскольку с тех времен, когда подписывали Перемирие, одна стеклянная боковина успела куда-то подеваться, а затем (даже Дикова большая мосластая рука входит без труда) в раззявленную, ощетинившуюся зубами пасть этого выдающегося представителя…
Ни мертвая, ни живая. Убитая, но не канувшая в вечность. Призрак… Эти беспокойные ночи, когда мы с Диком спали в одной комнате, и даже мамины истории…
Лунный свет на вытаращенных бессонно глазах, на зубах-сосульках. 11 нояб. 1918 г.
Дважды ее приходилось убирать, потому что мне снились кошмары. Но она была – главное Диково сокровище. (И свадебный подарок.) «Это всего лишь рыба, Том. Мертвая рыба».
Но они же убийцы. Щуки. Пресноводные волки. Хватают уток, водяных крыс, других щук. Зубы торчат назад, туда, где глотка, так, чтобы уж если что попало… Убийцы.
И в пасти убийцы рука…
Но Дика больше нечего бояться. С тех пор, как я запирался от него на ключ, прошло уже несколько дней. С тех пор, как мы играли с ним в затейливую игру на нервах: кто кого больше боится? Страх растворился без остатка в чем-то ином. Страх уплыл по течению скандала, который взбаламутил из края в край тихое мелководье повседневной хоквеллской сплетни и не мог не растребушить даже гладкой, как утиная спинка, поверхности Диковых чувств; потому что в сплетне-мелководье есть свой черный омут и в этом омуте барахтается Диков брат.
Значит, бедняжку увезли прямо в госпиталь. Чуть-чуть бы и… Септи-что-то-тамия матки. Марта Клей! Марта Клей! Эта старая… А еще монастырка. Господи, что же в мире-то происходит. (В нем происходит мировая война.) Сперва Фредди Парр. А теперь за все за это отец ее запер в четырех стенах. Или, может, ей самой невмоготу на люди-то показаться. А обошелся с ней, говорят, мальчишка этот, Том Крик, вот-те и здрасте…
И теперь об этом знают все. Но только я знаю про ту ночь в лачуге у Марты. Про то, что я видел в окно. И про то, что было на заре. На заре. Я отнес ведро на Узу. Потому что Марта сказала: «Ты должн эт’ сделать, молодой. Ток’ ты. И никто другой. В речку, понял, да? И главн’, когда выбросишь, не гляди. А то одно нещщасте будет, если глянешь». И я понес ведро через туманные, пропитанные росой луга. Где-то поверх утренней дымки заливались жаворонки, но я все брел и брел сквозь дымку собственных слез. Я вскарабкался на дамбу, спустился к воде. Отвернулся. А потом посмотрел. И завыл. Прощальный взгляд. Красный плевок, и плывет, и пенится, и потихоньку тонет. Несомый неспешным течением Узы.
И унесет его вниз. И унесет его (если только узские угри…) до самого Уоша. Куда уносит вся и все.