Анатолий Малкин - А потом пошел снег… (сборник)
Все, что происходило с ними, было так опасно, так хрупко, что им расстаться бы ненадолго, помолчать врозь, соскучиться – глядишь, они и проскочили бы этот полустанок расставания.
Но он, как всегда, пер, желая ясности, и остановиться уже не мог – ему казалось, что надо уехать вдвоем куда-нибудь далеко и тогда все наладится вновь.
Она покорилась – она-то все понимала раньше, чем он, и мечтала только о счастливом случае, который им помог бы.
Не скрываясь больше, они сели в один самолет, сели рядом, так что соприкасались колени и смешивалось дыхание – билеты попались случайные, в самом хвосте самолета. Болтали о всяких глупостях, обсуждая ее подруг и его друзей, новый фильм Литвиновой, который их угораздило посмотреть на фестивале, и планируя, как они проведут вечер по прилете.
Потом она уснула – улеглась на его плечо, крепко взяв за руку, и спала так до прилета, а он не шевелился – покой, который разлился внутри его, казался ему началом счастья, которое ждало их впереди.
По прилете они, конечно, никуда не пошли – остались в постели и почти уже начали засыпать, когда телик, на котором журчали шведские разговоры о женской эмансипации, начал демонстрировать новый прибор, с помощью которого женщины, преодолев еще один момент неравноправия, наконец смогут вести себя как мужчины – как ни странно, но именно эта глупость и повернула их друг к другу.
Сначала они хохотали как ненормальные, потом начали целоваться – как раньше, долго, без дыхания, втягиваясь друг в друга, но поняли, чем это готово было закончиться, и остановились – они не хотели секса, они хотели любви.
Они открыли чемоданы, достали самые нарядные свои вещи – она вечернее платье, которое так нежно обволакивало шелком ее грудь, почти ничего не скрывая, а он надел красивый костюм, который она ему сама выбрала, и мягкие блестящие туфли.
Потом он достал коробочку с диском с мелодией, под которую они познакомились в Норильске в командировке, – от этой мелодии у них обоих так щемило внутри, что хотелось плакать.
Жил он там в «Центральной» гостинице этого пропахшего угарным газом и запахом свежеразлитого металла города – дух в нем, даже на улице, стоял такой, что дыхание перехватывало. Чем дышали на комбинате, было невозможно и представить.
Он уже неделю дожидался погоды и самолета на материк и так заскучал, что не вылезал из буфета гостиницы, где можно было хоть поболтать с кем-нибудь.
На северах – как звали еще со времен подневольного труда эту мерзлую землю – всегда хватало чудных пришельцев.
Однажды вечером пьяненький геолог, чокаясь с ним стаканом местного сучка – больше в городе ничего из спиртного не было, – рассказал ему эту байку.
Он-то посчитал ее легендой, но потом, раздумывая над рассказом, все больше и больше склонялся к тому, что услышал что-то очень важное для своей жизни.
На Диксоне, где тоже ничего не было, кроме этого пойла, застряли два человека – один бородатый метеоролог, прилетел с мыса Желания, а другому, тоже с бородой, туда надо было, наоборот, лететь.
Гостиницей там был дощатый барак на две комнаты и с удобствами во дворе, и жили эти ребята там уже месяц – не было погоды ни в одну нужную им сторону, да и вообще никуда не было. Из всех занятий у них было только утром в магазин за этой – рассказчик кивнул головой на бутылку – и вечером туда же.
А мыс Желания не принимает. А мыс Желания не отправляет.
Так вот, говорят, что они до сих пор по Диксону ходят, потому что какой может быть мыс Желания на этой земле, какие там вообще бывают другие желания, а?
Тут рассказчик вдруг захохотал, а потом прилег на пол буфетной и захрапел.
В номере, в огромной комнате, уставленной железными армейскими кроватями, мертвым сном спали семеро геологов, которые вернулись вчера из тундры под Дудинкой.
Он постоял, оглядываясь, а потом вышел в ночной коридор и тут увидел ее.
Они тогда стояли молча у стены, два совершенно незнакомых человека, и смотрели друг другу в глаза, понимая, что это навсегда, что это пропустить невозможно. Что надо было что-то делать, и они с ужасом понимали, что, кроме семикоечных номеров, в гостинице никаких других больше не было, да и кто им, без штампа в паспорте, поверил бы.
Городу этому страшному были они совсем чужие.
И вдруг послышалась из комнаты та самая мелодия с диска. Он взял ее за руку и увел ее к себе, и она пошла за ним без страха и сомнения.
На тумбочке стоял включенный радиоприемник, на кроватях никто не шевелился, и они начали танцевать среди спящих мужиков в самом центре комнаты, прижимаясь друг другу так, как прижимаются друг к другу молодожены в первую свою ночь, и узнавали друг друга, не стесняясь ничего.
Проснулись они на одной узкой кровати, укрытые верблюжьим грубошерстным колючим одеялом, в совершенно пустой комнате. Потом они пили в буфете черный чай по-северному – это когда чай заваривают прямо в кружке, и разговаривали обо всякой ерунде.
Потом вместе пошли на автобус до аэропорта.
У двери сидели шестеро геологов, завтракая капустой и нельмой. Один из них поднял голову, улыбнулся и молча показал ему большой палец.
Сегодня они танцевали так же, как тогда, ощущая всю ту же нежность, все ту же невозможность быть друг без друга, так же прижимаясь и желая друг друга.
Утром он проснулся в номере один.
Он ждал ее еще три дня, но она так и не появилась.
Прощание
И вот вдруг что-то снова щелкнуло в нем, и под шестидесятый свой год на земле он засобирался на историческую родину.
Литва к тому времени была снова гордым и независимым от нас государством, детей оккупантов за своих не считала – пришлось выправлять визу через одного хорошего парня из прошлой жизни, который служил в посольстве каким-то секретарем, но, как рассказывал ему за водкой, служил из последних сил, потому что такая сволочь рядом, что литовцем быть не хочется.
Получив трехгодичную «шенгенку», он взял в Вильнюсе напрокат маленький «мерседесик», такой странный стульчик на колесах, усадил туда жену – тогда еще жили вместе – и ее большую, шумную и властную подругу, которая давно осела в этих краях, получила каким-то образом вид на жительство, была этим горда несказанно, но жила скучно и так вцепилась в них, что отделаться от нее без серьезной ссоры никак было нельзя, – словом, пришлось катить в глубь литовских лесов втроем.
Так получилось, что у него было два дня рождения.
Сначала он, собственно, родился в маленьком литовском городке, который испокон веков стоял среди лесов, полных всякой зубастой и рогатой живости, а после войны еще и лесных братьев.
Как будто в честь его рождения, как только большая часть военного гарнизона ушла на учения, эти ребята зашли на окраину города и начали вырезать всякую советскую власть.
«Постучались и в нашу квартиру, увидели мать со мной на руках, потом на вешалке шинель с пушечками на погонах, извинились и ушли стрелять на третий этаж, к чекисту».
Чудес в его жизни случилось несколько, но это первое, в бессознательном возрасте, было, на его взгляд, самым главным – где-то спасали врачи, где-то машина, реакция, природная осторожность – любовь не спасала, такого в его жизни не было, – но в совсем первый раз так захотел Бог – он был в этом уверен.
Город спас отец – был он тогда в высоких чинах, командовал чем-то вроде дивизиона – он выкатил две «катюши» на дорогу и с комендантским взводом в тридцать бойцов встал перед городом – партизаны не знали, что минометы неисправные, из ремонта, постояли, подумали и ушли обратно в лес, а отец маме велел собрать вещи, наутро посадил их на броневик и увез в летние лагеря в Белоруссию, где он жил с родителями в палаточном городке, среди мачтовых сосен, ползал повсюду за солдатами, а остальное время сидел в большой луже посреди лесной дороги и рос потихоньку.
Когда родители вернулись домой и пошли к паспортистке выправлять положенные ему бумаги, то смогли записать его только на месяц старше – обратного хода в советских документах не было.
Может, это и было хорошо: «Под годовой призыв в армию не попадет, будет время учиться, поступить». – Паспортистка была ушлая, жизнь понимала, тем мать и успокоила.
С тех пор и пошла у него путаница в датах, и поздравления приходили вплоть до лета.
В том же городке мама с бабкой, втихаря от отца, отнесли его ночью в местный костел, где он стал католиком за полчаса и половину отцовского продуктового пайка.
Что он ощущал в свои три месяца в холодных руках тощего ксендза, он не помнил, но когда однажды нашел время и на Пасху отвез маму в московский храм рядом с чекистским гнездом на Лубянке, то, к своему собственному изумлению и маминой радости, вдруг встал на правильное колено, когда целовал руку священника и получал облатку, и перекрестился правильно, слева направо, хотя до этого не чувствовал в себе никакой религиозности, в храмах не бывал, к иконам относился как к живописи, и вдруг в эту Пасху что-то в нем щелкнуло и к возможности Бога он начал относиться серьезно.