Анатолий Малкин - А потом пошел снег… (сборник)
Именно поэтому и смог дядя Саша приобрести дом на Балтийском побережье, рядом с Литвой – кто там бывал, тот знает, что это место получше хваленой Юрмалы. Дача была капитальная, еще немецкой довоенной постройки, в шесть комнат, с огромной кухней с чугунной плитой, медной посудой и кафельными изразцами, теплыми централизованными клозетами, газовым отоплением и солидным куском земли среди леса из мачтовых сосен.
Те, кто знает не понаслышке про отношение к любой частной собственности, которое тогда было не просто идеологией, а философией жизни миллионов людей, кто помнит о положенных каждому простому советскому смертному шести метрах до смертного одра и шести сотках с правом построить там шалаш или выкопать землянку, – только они и могут отдать должное умению дяди Саши жить.
Дядя Саша был очень осторожным человеком, у него вообще не водилось привычки хвастаться, тем более делиться своими удовольствиями – прожил в Союзе большую жизнь и знал, что бывало с теми, кто высовывался, но преодолеть тщеславия своей подружки не смог и вынужден был пригласить его с женой пожить недельку в своем раю.
Он-то поначалу не смог прочувствовать, понять все великолепие той жизни, которую увидел, – может, потому, что пределом мечтаний его родителей был деревянный деревенский дом под Кингисеппом, может, потому, что он вообще не любил чужие дома и спать в них было для него мукой, а может, потому, что он сразу углядел в заросшей высокой траве яблоню, которая мечтала о его руках, а жена, заметив его особенную в таких случаях сгорбленность и хищный блеск в глазах, начала прижиматься к нему крепко и умоляющим шепотом просить не портить ее отпуск и отношения с дядей Сашей.
Он долго держал себя в руках – наслаждался семейными утренними завтраками с творогом, кефиром, крепким кофе со свежими блинами и сметаной – ему понравилось, как дядя Саша завистливо рассматривал его творения из творога и варенья из красной смородины и как он расспрашивал, каким образом это у него получилось и почему, а после того, как он проглатывал пару ложек этой свежайшей бурды, дядя Саша делал судорожное движение кадыком и просил его сделать такое же ему, никак не желая делать похожее собственными руками – в этом проявлялся весь нрав этого человека, который хотел пользоваться только оригиналами, но никак не копиями, даже в такой ерунде.
Однажды жена прикупила в киоске на соседней улице мочалку с красной каемкой, так она ему так понравилась, что дядя Саша специально сбегал за такой же, а потом долго выканючивал у жены эту, потому что в киоске остались только мочалки с синим краем, и обиделся на нее очень, когда та уперлась и отказала ему.
И это не было простой завистью – дядя Саша ведь завидовал самому выбору, потому что думал, нет, знал, что от этого выбора может случиться что-то неповторимое, даже если это была неповторимая тюря из творога или единственная в своем роде мочалка.
В этом был закон его жизни – он знал, что если кто-то чего-то захотел и сделал и если этот кто-то такой, которого он постичь не смог, то надо ему следовать до мелочей, и тогда, может быть, откроется секрет его взгляда на мир и секрет его успеха.
Счастье их общения продолжалось неделю – утром спуск по длиннющей лестнице к мелкому соленому морю, в которое надо было брести чуть ли не километр, чтобы глубины набралось по грудь, лежание на мелком песке без дела, но в сплошных разговорах про всякие искусства, и так до обеда, потом подъем наверх, который он превратил в спортивное упражнение и взлетал по лестнице мигом, на зависть дяде Саше, который этот аттракцион повторить не смог бы в силу отвращения к физкультуре, а вечером прогулки по местному Бродвею, мимо вилл довоенных властителей этих благословенных мест, в которых проживали теперь существа другой, партийной породы, потом до вокзала, к последней электричке из центра, где в толпе приезжавших можно было углядеть кого-нибудь знакомого, со свежими новостями, а потом к кинотеатру, куда они и заваливались, чтобы поглядеть какой-нибудь шедевр итальянского неореализма – прокатчик, кстати, обладал отменным чутьем на публику – зал был всегда полон.
Словом, развлечений хватало, но у него уже, конечно, начиналась ломка, и жена, которая знала его как облупленного, переговорила с подружкой, и как-то утром, похохотав в очередной раз над художественными изысками его и дяди Саши в области росписи творога вареньем из черной смородины, она остановила его у калитки, вручила найденный в чулане чуть ли не довоенный немецкий секатор и отправила домой, шепнув на прощание, чтобы он на этот раз был бы осторожнее, и они оставили его наедине с яблоней.
Почему дядя Саша при этом не произнес ни слова и вел себя как гость, которого не касаются хозяйские причуды, он понял только после, а тогда он взял косу и расчистил в высоченной смеси крапивы, дрока, лопухов и репейника широкий проход к старой, ширококостной яблоне, которая стояла здесь, видимо, еще аж с прусских времен – во всяком случае, ствол ее можно было обхватить только двумя руками.
Он не заметил, как пролетело время сначала до обеда, а потом и до вечернего солнца, – резал и убирал неживое и злые волчки, которые усеяли ствол и ветки рядами, торчащими вверх, как пики, стволов – не обращая внимания ни на комаров и слепней, пронзавших потную рубаху жадными до его крови хоботками, ни на кору и листья, усеявшие голову и плечи, но иногда останавливался, слыша какое-то странное бормотание, даже похрюкивание, и оглядывался, и удивлялся, как соседский поросенок смог пробраться в сад через плотный штакетник, и только когда закончил и сел перекурить, то увидел дядю Сашу, который сидел в окне второго этажа, как на балконе театра, наблюдая за его диким языческим действом.
Оказывается, тот под предлогом якобы встречи удрал с пляжа на дачу, чтобы понаблюдать за ним.
Видимо, творожная утренняя тюря, стометровка по лестнице вверх без остановки и сегодняшнее раздевание яблони до абсолютной голости, до графичного силуэта, который необыкновенно красиво и страшно смотрелся на фоне зелени, сада и белых, с красными узорчатыми обводами, стен дома соединились наконец в его голове в некий образ, окончательно определив отношение к нему.
Дядя Саша, видимо, тогда понял, что никогда не постигнет, как истекает из него искусство, понял, что его законы творчества никогда не станут подвластны ему, дяде Саше, и с этим придется смириться и признать, что рядом появился тот, кому он, дядя Саша, по плечу.
Они долго смотрели друг на друга, потом дядя Саша слез с подоконника и исчез в глубине дома. Весь следующий день вечером они с женой собирались в аэропорт, и дядя Саша появился только к прощальному вечернему чаю.
Потом в Москве, через месяца три, когда они вдруг встретились вновь на каком-то заседании, дядя Саша неожиданно подсел к нему, обнял за плечи и начал рассказывать, как ожила яблоня, как она цвела фантастическим бело-фиолетовым цветом и нарожала крупных, желтых с красными полосками яблок, зазывал его к себе на неделе попить чайку с вареньем и отведать его – он так и сказал – «твоих» яблок. Потом дядя Саша так же неожиданно отсел, а минут через десять и вовсе исчез из зала. Ни через неделю, ни через две московская суета встретиться не дала, а потом в пять утра позвонила подружка и мертвым, бумажным голосом сказала, что дяди Саши нет.
На следующий год эта яблоня не засохла.
Она цвела и плодоносила, пока подружка не оклемалась и не нашла, по своему, конечно, женскому разумению, замену дядя Саше.
Вот тогда яблоня и высохла – только что цвела крупными бело-фиолетовыми цветами, а наутро умерла.
Груша была мамина.
Он выкопал ее на маминых десяти сотках, уже после ее смерти – не хотел оставлять чужим или, наоборот, хотел что-то оставить в ее память у себя, перед глазами? Наверное, и то и другое, а скорее всего боль утраты и гнев на себя, упустившим так много времени, двигали им.
Корят себя все после утраты, и все потом забывают о своей боли, и вновь мечутся по свету, до новой потери, пока не осознают, что все напрасно и другим стать не суждено.
У мамы были точно зеленые руки.
Все, что она походя и на первый взгляд беспорядочно и бессмысленно втыкала в землю, все растения приживались, вырастали, давали много всяких плодов – казалось, когда мама копалась в своем саду, то опускаясь вниз, то поднимаясь вверх, что она, доставая невидимое, но живительное из земли и сплетая с другим невидимым, выкладывала узор на поверхности земли, а потом этот узор появлялся ковром цветов, невероятно красиво соединенных ее руками.
Его умение оживлять яблони точно было получено от мамы.
Он нашел ее без сознания, в садовом домике, лежащего уже не человека, а что-то отсутствующее в нашем мире, с руками, которые выписывали какие-то иероглифы в воздухе, будто она пыталась ему что-то рассказать на неведомом языке и о чем-то попросить.