Мы здесь живьём. Стихи и две поэмы - Анна Николаевна Ревякина
Солнце за террикон
к вечеру уплывает,
стелется сизый дым,
воды несёт речка,
страшно ходить живым
по этим святым местечкам.
Спи, моя дорогая, спи
в теле большой планеты.
Пусть твои мёртвые сны
будут о вечном лете.
Старый седой ковыль
пусть тебя колыбелит.
Кто-то зажжёт фитиль,
споёт тебе колыбельную.
Спи, моя милая, спи…
Ещё одна тёмная ночка.
Спит посреди степи
шахтёрская дочка.
33
На самой вершине дальнего рыжего террикона,
где колокольный звон – музыка из привычных,
они встретятся – отец и дочь – натянут сетку
для бадминтона,
а у подножия плещется море – поле пшеничное.
И у них не будет другого занятия, кроме счастья,
и только Донецк с его улицами, проспектами и мостами
навсегда останется с ними, будет их лучшей частью,
навсегда останется с нами – погостами, розами
и крестами.
Это память, с которой не стоит бороться, она нетленна.
Я помню звук, с которым стреляют «Грады», ложатся мины.
Но Донецк – это не просто город, это Вселенная,
Донецк – это шахтёрские девочки и песня их лебединая.
2016 год, Донецк
Мы здесь живьём
Поэма
I
* * *
Стану писать лобово, ровно, под линейку.
Так надо.
Потому что война,
а на войне надо говорить только правду.
* * *
До войны я часто ходила читать стихи в синагогу
старым еврейкам,
им совокупно было несколько тысяч лет,
каждая вторая носила берет,
каждая третья деньги хранила в лифчике.
В синагоге летом было жарко, а зимой холодно,
меня встречали неизменно тепло,
говорили: «Наша девочка!»
А однажды одна старая еврейка сунула мне
пятьдесят гривен
на развитие поэтического таланта,
мне было неловко брать у еврейки деньги,
всё же им так досталось в концлагерях,
но Слава Верховский (тепер він Слава Верховський) сказал:
«Бери, это же деньги от еврейки,
это больше, чем просто деньги!»
* * *
Война меня не сломала,
тут у нас такая особенная война была (и есть),
что или на месте не оставляла и мокрого места,
или позволяла жить долго, конечно, небогато,
но жизнь сама по себе богатство. И блядство тоже…
Только свет стал другим на время,
как будто не с неба, а от людей,
из глаз, от рук, из ушей и рта.
Потом всё вернулось на прежние рельсы,
но куда-то исчезли люди с пейсами,
а старые еврейки, кажется, просто поумирали.
Помню, как они говорили, смакуя каждую букву: «Израиль».
Я однажды спросила: «Почему бы вам туда не уехать?»
Они занервничали и признались:
«Что ты, Анна, только представь, евреи среди евреев…»
* * *
У них там ещё была еврейская школа,
брали только еврейских детей,
а в войну стали брать всех подряд: русских, украинцев
и прочих.
Не хватало еврейских детей.
Учили русских идишу, праздновали Пурим.
Сильнее всех пострадала школьная медсестра,
ей не давала покоя мысль, что теперь в школе
много необрезанных мальчиков.
Необрезанные мальчики медсестре казались грязными,
она опасалась ставить им градусники,
а когда взвешивала, всегда думала о том,
что надо отнять от веса ребёнка несколько лишних граммов.
* * *
Так вышло, что я жила в еврейском доме,
все мои соседи были евреями.
Это ни о чём не говорит, все они были
донецкими евреями.
Одна соседка говорила, что есть евреи, а есть жиды.
Эта соседка умерла от рака груди.
Мне шепнули на похоронах,
что рак груди бывает только у тех,
кто боится бедности.
«Грудь – это кормящий орган.
Муж умер, денег стало меньше,
вот рачица Соню и съела!»
II
* * *
В Донецке есть свои собственные слова.
Они много где есть,
но только в Донецке ими гордятся,
словно они золотые.
Тремпель, коногонка, террикон, кавуница.
Когда начинают слишком громко стрелять,
мама говорит: «Опять гепают!»
Я люблю эти слова.
И донецкие, и мамины, в них много жизни.
Мама не любит говорить об августе 2014 года,
всегда плачет и вспоминает отца.
Как он, безнадёжно больной, сидел на лавочке в полдень
и курил.
А однажды он не вышел курить, что-то его задержало,
и прилетел снаряд, и разбил лавочку вдребезги.
«Слишком рано, да и способ не тот», —
словно сказала смерть.
Папа умер в ноябре 2014 года, хотя врачи обещали
ещё два месяца минимум.
* * *
Папа умер 3 ноября, я тогда ехала из Крыма,
ехала очень сложно, через Запорожье,
на блокпосту мужчины с ружьями, ещё никакой таможни.
Голова сына лежала на моём плече, мальчик спал,
позвонила мама и сказала: «Папа ушёл!»
Мама всегда была склонна к театральным эффектам,
нет, чтобы сказать, что папа умер.
Я полминуты не могла понять, куда он мог уйти.
Я говорила с мамой так аккуратно и тихо,
так берегла сон сына,
что он даже не проснулся в тот момент,
когда мне наконец-то удалось понять смысл слова «ушёл».
Внутри меня что-то ухнуло и гепнуло,
но снаружи это выглядело никак.
Сын спал, зажав в кулак
всю мою боль. Всю мою печаль.
Мне хотелось кричать,
но сын спал.
И я совсем не знала,
как ему сказать о том, что дедушки больше нет,
а до Донецка оставался час.
И мы его ехали ровно десять лет.
* *