Александр Янов - Россия и Европа- т.2
В.В. Кожи нов. ^к>тчев„ М., 1988, с. 336.
Начинает автор без обиняков. Он тоже считает николаевскую Россию загадкой — только историографической. В частности потому, что, будучи временем, когда страна, по его мнению, «вступила на путь экономического прогресса и внутреннего успокоения», описывают ее до сих пор историки по какой-то причине как эпоху «интеллектуального притеснения, тирании и произвола».55Линкольн уверен, что разгадал причину этой ошибки. Оказывается, она просто «следствие ударения на русском радикализме, которое делали как советские, так и западные историки. В результате большинство исследований посвящено было интеллектуалам-диссидентам... и мы смотрели на этот период глазами кого-нибудь вроде Александра Герцена... или с точки зрения таких людей, как И.И. Панаев и В.Г. Белинский». Да, для этих людей «апогей самодержавия и в самом деле был ужасным временем». Но, с другой стороны, ведь и «любой исторический период выглядит жестоким и притеснительным для диссидентов, выступающих против установленного порядка».56Между тем «для многих в России это было время, на которое они впоследствии смотрели с ностальгией, время, когда все было определенно и жизнь предсказуема. Для тех, кто был хоть сколько-нибудь заинтересован в существующем порядке, эта стабильность была очень желанна».57 Не зря же «многие в России восхищались Николаем, даже благоговели перед ним». Именно поэтому и ставит перед собою автор цель «восстановить баланс в пользу Николая».58 И, естественно, обязательная оговорка: «Конечно, это не апология строгого, иногда жестокого императора. Я просто попытаюсь показать его таким, каким видели его современники, поместить его и его политику в более сбалансированную историческую перспективу». В конце концов, повторяет автор, «царствование Николая было хорошим временем для многих в России».59
Имея в виду, что книга Линкольна писалась на исходе брежне- визма, когда советские диссиденты были в центре внимания запад-
55 Bruce Lincoln. Op. cit., p.9.·56 Ibid.
Ibid., p. 151.
Ibid., p. 9.
Ibid., p. 151-152.
ной публики, такое открытое предпочтение благоговеющих «многих» диссидентским свидетельствам совершенно явственно звучало как вотум недоверия этим свидетельствам. Так неожиданно переплелись академические мотивы с откровенно политическими.
Нечего и говорить, что в России переплетение это еще очевиднее. Сколько я знаю, однако, никто из российских историков не отважился покуда написать, подобно Линкольну, дерзкую книгу, специально посвященную «восстановлению баланса в пользу Николая» (как, впрочем, и в оправдание Ивана Грозного или Сталина). Но свидетельств этой тенденции более чем достаточно в отечественной литературе.
Например, Б.Н. Миронов в недавней «Социальной истории России» тоже, подобно Линкольну, не возражает против описания николаевской Московии как «эпохи просвещенного абсолютизма».60 Не возражает, несмотря даже на то, что, согласно не оспоренному автором заключению С.М. Соловьева, именно просвещение стало при Николае «преступлением в глазах правительства». А уж имея в виду свидетельство такого авторитетного наблюдателя, как А.В. Никитенко, что «просвещение застывает, цепенеет, разлагается», взгляд Миронова становится и вовсе загадочным. (Впрочем, судя по списку использованной в его монографии литературы, ни «Записок» Соловьева, ни «Дневника» Никитенко он просто не читал).
Но окончательно переходит Миронов в ряды «восстановителей баланса», когда, по сути повторяя Линкольна, выступает в защиту николаевской бюрократии. Он тоже полагает, что в тогдашней России «закон нарушался главным образом в отношении нелояльных к власти лиц, но в отношении простых обывателей, составлявших около 99 % всего населения, он, как правило, соблюдался»61 И тоже винит в «нарушении баланса» русскую литературу. «Сделанные выводы вступают в противоречие с распространенным в исторической литературе мнением о как бы врожденной некомпетентности, коррумпированности русской бюрократии, ее злоупотреблениях и несоблюдении законности... Одними из важных, если не главных, источников такого мнения до сих пор являются художественная ли-
Б. Н. Миронов. Социальная история России периода империи, М., 1999, т. 2, с. 148. Там же, с. 171.
тература и публицистика».62 Я прошу читателя запомнить эти слова, мы еще не раз к ним вернемся.
Сейчас скажу лишь, что Миронов идет куда дальше осторожного Линкольна, откровенно обвиняя в сознательном искажении светлого образа николаевской бюрократии не одних Панаева с Белинским, а практически всю русскую классику:
«Н.В. Гоголь, П.И. Мельников-Печерский, М.Е. Салтыков-Щедрин, А.И. Герцен, А.В. Сухово-Кобылин и другие классики создали впечатляющий, но отрицательный портрет российского чиновника. Мне кажется, что писатели и современники намеренно преувеличивали не- достатки русской бюрократии по той простой причине, что их цель... состояла в том, что бы опорочить ее и косвенно дискредитировать верховную власть. Это был способ борьбы образованного общества с самодержавием, которая активно началась при Николае I».63
Ну, допустим, исследователю социальной истории России недосуг читать какого-нибудь Белинского, тем более его письмо к Гоголю. Но не знать, что Николай Васильевич Гоголь боготворил самодержавие (см. его «Выбранные места из переписки с друзьями»), и обвинить его ни больше ни меньше как в попытке дискредитировать верховную власть, это, пожалуй, просто неприлично. Так же как не задать хоть себе самому вопрос: почему, собственно, «борьба образованного общества против самодержавия» началась именно при просвещенном, по его мнению, абсолютизме Николая? Казалось бы, классики русской литературы должны были только радоваться его просвещенности, а вот поди ж ты — по неизвестной причине на него ополчились. Неужели такое странное их поведение не заслуживает того, чтобы хоть попытаться его объяснить?
Впрочем, заключение мироновского обвинительного акта против русской классики стоит его преамбулы. «Историки, по-видимому, пошли на поводу у писателей, поскольку и они, как правило, преследовали ту же политическую цель: любыми средствами скомпрометировать самодержавие».64 Тут просвещенный читатель, должно быть, ахнул. Это Погодин-то, чей беспощадный приговор николаевской России был
Там же, с. 173.
Там же (курсив мой. — АЯ.)
Там же.
отчаянной попыткой защитить самодержавие, против него злоумышлял? Или академик Никитенко, о котором даже реакционное суворин- ское «Новое время» заметило, что «никак не его обвинять в легкомыслии или в желании подорвать авторитет власти»?65 Что-то же должно было заставить даже вполне лояльных самодержавию современников именно при Николае изменить своему призванию, занявшись вдруг подрывной, в сущности, деятельностью. Так что это было? Надо уж совсем не уважать читателя, чтобы не задать этот вопрос.
А ведь есть и другие, куда более важные. Например, может быть, дружная оппозиция русской литературы николаевскому самодержавию объясняется вовсе не внезапным желанием «опорочить верховную власть», а тем, что и впрямь прав был Герцен, когда сказал: «В XIX столетии самодержавие и цивилизация не могли больше идти рядом»? А вдруг отчаянное декабристское восстание как раз и было грозным сигналом этой несовместимости, интуитивным предчувствием грядущего национального несчастья, которым чревато было для России самовластье?Но Миронов скорее поверит какому-нибудь «Отчету министра юстиции за 1847 год», нежели Щедрину. И статистическим сводкам, а не Ключевскому. Впрочем, секрет его предпочтений прост: он, как и Линкольн, презирает диссидентов. Презирает, причем всех поголовно, не делая ни малейшего различия между радикалами, как Михаил Бакунин, просто ненавидевшими власть, и либералами, как Алексей Унковский, искавшими конструктивную альтернативу самодержавию. Все они для него одним мирром мазаны. Так сказать, узок круг их интересов и страшно далеки они от народа, обожающего самодержавие. «Кого представляли радикалы и либералы?» — негодующе спрашивает Миронов. И уверенно отвечает: «До начала XX века большей частью самих себя, т. е. горстку людей, а не народ»66
Но что, если именно эта «горстка людей», так же как и филадельфийские мятежники 1776 года или петербургские 1825-го, как раз и представляла национальную мысль? И национальную судьбу? Что, если видела она дальше, чем народ, и именно к ней должна была прислушаться верховная власть, коли и впрямь желала предотвратить не-
Новое время, 1889, 5 октября.
ВМ. Миронов. Цит. соч., с. 179.
минуемую катастрофу, способную, в конечном счете, не только смести ее, но и принести неисчислимые бедствия этому самому народу?