На руинах Империи - Татьяна Николаевна Зубачева
– Уже поздно. Пойду Алису звать.
Он опять лёг. Лежал и слушал, как она зовёт Алису, как хлопает нижняя дверь и звякает засов, потом шаги по лестнице, хлопает верхняя дверь, ещё замок. И голоса. Жени и Алисы.
– Я никому-никому ничего не сказала! – гордо хвасталась Алиса.
– Ну и молодец. Выпьешь сейчас молока и ляжешь.
– А он пил? – подозрительно спросила Алиса.
– Пил, – рассмеялась Женя. – Давай, не тяни время. Не поможет.
Каждый глоток Алиса перемежала вопросами и рассказами. Но Женя была непреклонна.
– Мам, а я знаю. Его Эрик зовут.
– Хорошо, пей.
– А почему он зовёт меня «мэм»? Я ведь маленькая.
– Не знаю. Пей.
– А у Тедди ухо оторвалось. Ты пришьёшь?
– Пришью. Пей.
Алиса поняла: отвертеться от молока не удастся, и смирилась.
Женя уложила дочку, убрала со стола. Накатывался вечер. Большой трудный вечер. Она подошла к нему. Спит? Эркин не спал и сразу повернулся к ней.
– Я завтра на весь день уйду. Двойная смена, – он понимающе кивнул. – Я пока приготовлю всё на завтра, ты подремли. А потом я тебе все новости расскажу. Хорошо?
– Хорошо.
Эркин лежал, закинув здоровую руку за голову, и слушал. Звяканье посуды, лёгкие то приближающиеся, то удаляющиеся шаги, шелесты и постукивания, её короткие возгласы, когда ей что-то не удавалось… Полусон-полуявь покачивал его усыпляющим ритмом, столько покоя и безопасности было в этих шорохах.
Женя бросила последний взгляд на плиту: пусть тихо остывает. На завтра должно хватить, а послезавтра… послезавтра у неё только контора, это уже не страшно. Она осмотрела его вещи. Ну что ж, всё высохло. Можно заняться починкой. Придирчиво осмотрела швы. Нет, всё-таки он молодец, следил за собой, никаких насекомых. И вода была без них, и на одежде следов нет. А чинить здесь… начать и кончить. На рубашке ни одной пуговицы, воротник наполовину оторван, выдран рукав, ну, это всё потом…
Она вернулась в комнату и от порога увидела его глаза и такую… непривычную улыбку половиной лица. И, бросив рубашку на стол, присела на край кровати.
– Ну вот. В городе тихо. Вас никто не ищет. Из комендатуры никого не прислали, видно, и не узнали про вас, – он только молча кивал. – Да, я тебе не говорила, мне самой только сегодня всё рассказали, – она засмеялась, и он приготовил улыбку, – так вот, в ту ночь кто-то клетку раскурочил. Выломал замок, сорвал дверь с петель. Словом, ее уже не используешь.
Он только хмыкнул в ответ и, помедлив, спросил.
– И кто?
– Никто не знает, – пожала она плечами. – Но, говорят, силач поработал. Или их несколько было.
Женя по-детски хихикнула, и он тогда засмеялся. Потом Эркин осторожно спросил.
– Комендатуры тут нет?
– Нет, – вздохнула Женя. – Джексонвилл маленький город. Комендатура в Гатрингсе. Знаешь Гатрингс?
– Нет, – его голос прозвучал глухо. – Мы не дошли до него. Встречные сказали, что там нет работы, и мы разошлись по округе. Думали, в маленьких городках будет легче.
– Мы? – переспросила Женя.
– Да, нас было много. Мы не знали друг друга. Почти не знали, – поправился он. – Из имений, с заводов, из резерваций. Только, – он угрюмо скривил губы, – только из Паласов никого не было.
– Никого? – удивилась Женя. – Почему?
– Их всех убили, – он помолчал и угрюмо закончил. – Спальников убивали все.
– А… а как же ты?.. – она не договорила.
– Как я уцелел? – сразу понял он и улыбнулся. – А просто. Меня продали в имение, а там скотником, на скотной работал, и освобождался оттуда. А ушёл один. Никто не знал, что я… в толпе не знали. И меня не нашли, ни они, ни русские… И сюда я пришёл один…
Его голос звучал всё тише, и он уже словно сам с собой разговаривал. И вдруг резко приподнялся, и Женю поразило его внезапно побледневшее, ставшее бледно-жёлтым лицо с угольно-чёрными синяками.
– Женя!
– Что? Что, милый? – испугалась она.
– Женя! Я ведь мог и не дойти! Я же не знал, не знал, что ты здесь!
– Но ты же дошёл, – улыбнулась Женя. – Успокойся.
Она мягким нажимом на здоровое плечо уложила его. Он всё ещё смотрел на неё расширившимися глазами, но кожа на здоровой щеке уже темнела.
– Уже поздно, да?
– Да, – кивнула она. – Пора спать.
Он опустил веки. Женя поправила ему одеяло и встала.
Эркин лежал, закрыв глаза, но не спал. Слушал, как Женя укладывается спать. Сквозь веки ощутил наступившую темноту. Звуки босых шагов, укладывающегося тела и натягиваемого одеяла. И тишина. Только сонное дыхание. Значит, комендатуры нет, вот почему эта сволочь здесь так гуляет. Как же ему здесь жить? На что жить? Уйти? Куда? И зачем? Где комендатура, там патрули, а если опознают, тогда что? Нет, уйти он не может. На что жить? Плечо б зажило, а там… он любую работу возьмёт. Он сможет, всё сможет… Смог же тогда…
…Те дни в имении слились в один изматывающий день. Он знал одно: не упасть, упавшего добивают. Утром вставал, таскал воду, поил, засыпал корм, доил, убирал, шёл в рабскую кухню, что-то ел, возвращался в скотную, снова таскал, убирал, чистил, засыпал, доил, мыл, засыпал, поил, чистил, таскал, шёл в рабскую кухню, что-то ел и снова шёл в скотную… И всё время боль, страшная раздирающая боль… И всё время хриплый ненавидящий голос Зибо. Надзирателей он и не слышал, только Зибо. И повиновался этому голосу как надзирательскому. Только молча, без положенного «да, сэр». Ему что-то говорили, он молчал. И в рабской кухне он молчал и только молча бил того, кто уж слишком нахально подсовывался к нему. Тогда его и прозвали Угрюмым. Угрюмый, Morose, Мэроуз. Угрюмый так Угрюмый. Он не спорил. А потом горячка и боль кончились, и тупое оцепенение заглотало его, только одно помнил: не упасть, упавшего добивают. Он смог. Устоял. И в рабской кухне ему уже никто не заступал дороги. И он стал различать мир вокруг себя. А в тот день он полез наверх сбросить сенные брикеты. Зибо внизу принимал их и укладывал поближе