Время ушельцев (СИ) - Филимонов Сергей протоиерей
Четыре танкиста… и ни одной собаки
— Смотри, смотри! Памятник! — крикнул Эленнар.
Огненный шторм превратил дома по обе стороны улицы в кучи раскаленного шлака. Но черный базальтовый обелиск, прямой и узкий, как лезвие трехгранного штыка, по-прежнему возвышался посередине.
— Партизанская улица! — ахнула Хириэль, с усилием налегая на левый рычаг. — Поворачиваем!
Партизанская… Берзиня… Рокоссовского… Хириэль не узнавала знакомых с детства мест. Все было переломано, искорежено, сожжено, и лишь немногие уцелевшие приметы — базальтовый обелиск, угол бетонного забора, посиневшие от огня рельсы подъездных путей Института ядерных исследований — могли еще указывать дорогу.
И повсюду валялись странные обугленные бревна. Толстые и короткие — сантиметров по семьдесят — они попадались на каждом шагу.
«Странно! — думала Хириэль. — Почему это столько бревен, а трупов нет?»
Внезапно она поняла, что это и есть трупы. Ей стало плохо, к горлу подкатил тошнотворный ком. Но надо было идти вперед — и Хириэль вновь прильнула к окулярам прибора ночного видения.
Проплыл мимо обгорелый остов «Старого замка». Чуть подальше еще один — когда-то это была школа. Высокие здания неподалеку защитили ее от ударной волны — и превратились в кучи тлеющего мусора. А то, что не рассыпалось вдребезги, уничтожил огонь.
Танк осторожно переполз через завал и остановился у разрушенного четырехэтажного дома.
— Ну что? — спросил Эленнар по внутренней связи. — Пойдешь?
— Пойду. А ты сиди на броне и смотри. Только маску надень.
Эленнару совсем не хотелось надевать на лицо ту резиновую морду, которую протянула ему Хириэль, но, справедливо рассудив, что она знает лучше, он подчинился.
Хириэль между тем уже поднималась по завалу. Третьего и четвертого этажей не было, они обвалились, и там, где когда-то была ее комната, теперь не осталось ничего.
Внезапно она остановилась. Фонарь в ее руке высветил между разбитых кирпичей погнутую люстру — покореженную, без плафонов, но такую знакомую… Сколько лет эта люстра висела у нее над головой!
Хириэль стиснула зубы, но слезы продолжали капать на противогазные стекла.
— Дура! Дура неповитая! — бранила она себя. — Ты что, в детство захотела вернуться, да? Да? Думала, вернешься, а твой дом стоит целехонький и ждет тебя? Да? А хрен-то! Хрен-то!
А слезы продолжали капать, и, казалось, где-то над головой зазвучал горький и светлый гитарный перебор…
Спокойно, дружище, спокойно, У нас еще все впереди. Пусть шпилем ночной колокольни Беда ковыряет в груди, Не путай конец и кончину…Хириэль выронила покореженную люстру. Что это? Откуда? Ведь здесь же… некому петь!
А! Вот оно! Вентиляционная труба!
Сорвав противогаз, она крикнула в черную дыру:
— Эй! Где вы?
— Мы здесь! Здесь! — донеслось оттуда.
— Где «здесь»?!
— В подвале! Мы в подвале!
— Держитесь! Я сейчас! — крикнула Хириэль.
Ага, вот: относительно целый балкон. На него… оттуда в комнату… Боже правый! Нет-нет… не гляди… не стоит на это глядеть, лучше поищем дверь на лестницу… так, отлично. И лестница даже не очень разрушена.
Где находится вход в подвал — Хириэль помнила прекрасно. Не год и не два прожила она в этом доме, и ее ноги помнили здесь каждую ступеньку. Наверное, ей не нужно было бы даже и фонаря, что плясал сейчас в ее правой руке, если бы не… Стой!!
Лестничную площадку первого этажа прорезала насквозь зловещая трещина. Ступать на нее можно было бы только в самом крайнем случае.
А, впрочем… перила кажутся крепкими. Вот так. И вниз, в подвал. Мм! Ну что ты будешь делать!
Треснувшая лестничная площадка осела вниз и намертво зажала металлическую дверь. Ч-черт, всего какой-то сантиметр…
— Эй! В подвале! Вы живы? Я здесь! — крикнула Хириэль.
— Живы! — отозвались сразу два голоса.
— Отойдите в стороны! Будут брызги!
Хириэль вновь достала кинжал, и по клинку его зазмеились голубые молнии.
Так. Верхняя петля… теперь нижнюю!
— Эгей! А теперь толкните дверь чуть вперед и влево!
Металлическая створка со скрежетом отодвинулась в сторону.
— Алиса! Ты?!
— Дядя Костя! — ахнула Хириэль.
Уже не год и не два никто не называл ее детским именем. Да, наверное, и художника Седунова в последние годы все чаще называли Константином Михайловичем…
— А я так и знал, что кто-нибудь из вас за мной придет, — возбужденно говорил Седунов. — На чем приехали-то? На танке? Колоссально! С армии на танке не ездил. Катя! — крикнул он в глубину подвала. — Пошли ящик выносить! Вот как чувствовал, — продолжал он, обращаясь к Хириэли, — все картины неделю назад сюда вот, в мастерскую, перенес.
Полтора часа каторжного труда ушли на то, чтобы разобрать завал перед подъездом, вынести наружу громадный ящик с картинами и закрепить его на броне — в люк он не пролезал никаким способом.
— Ф-фу, славно поработали, — выдохнул художник, срывая с себя противогаз и захлопывая крышку люка. — Карта-то у нас есть? Гм… — задумчиво произнес он, вглядываясь в причудливое сплетение синих эллипсов. — Насколько я понимаю во всей этой тарабарщине, вот эта зона от радиоактивного заражения свободна.
— За-хо-лустово… Вос-кре-сен-ское… — прочла по складам Хириэль. Латинские буквы почему-то никак не желали складываться в русские слова. — Воскресенское?! Да ведь там же у Гали Иноземцевой был дом!
— Постойте! Иноземцева? — ахнул Седунов. — А Сергей Иноземцев, который осенью в деревню жить уехал, это, случайно, не ее родственник?
— Точно, это ее брат. Так они в деревню жить уехали?
— Ну да!
Хириэль кивнула и снова взялась за рычаги.
Ex nihilo…
«Но все-таки: почему именно мы? — писал Хугин. — Почему для того, чтобы начать все заново, Господь избрал именно нас? Или, может быть, надо спрашивать так: за какой грех он оставил нас в живых?
«Нет человека, который не был бы одинок, как остров, но каждый из нас — это часть суши, часть континента», — писал в свое время один поэт.
Тирада красивая, но это не более, чем слова.
Хорошо быть частью континента. Но только если это не континент ГУЛАГ. Прекрасно ощущать себя частью великого народа. Но когда от этого народа, сколь бы он ни был достоин уважения в прошлом, не остается уже никого, кроме ворья, жулья, спекулянтов, убийц и дешевых проституток — тогда, по-моему, сохранить себя можно только одним способом — отмежеваться от них немедленно.
Потому мы и назвали себя эльфийской колонией. Мы — ушельцы, но мы уходим не куда-то, а отсюда, не от себя, а к себе. Отвергая Искаженное, мы утверждаем в себе Истинное. И потому избраны именно мы — одиночки, демонстративно отказавшиеся выть с волками площадей технократической цивилизации.
Но означает ли такая позиция размежевание с русской и тем более мировой культурой?
Ни в коем случае. И даже более того: звать сейчас к такому размежеванию означает звать назад в пещеры.
Две тысячи лет назад первые христиане поклонялись кресту — орудию наиболее позорной казни в Римской империи, тем самым, казалось бы, отвергая все ценности цивилизации античной. Но не античную культуру как таковую. Да они и не могли этого сделать, ибо культура в то время была мироощущением, а искусство — смыслом жизни каждого взрослого человека. Каждая сделанная вещь являлась произведением искусства, и каждый был творцом, созданным по образу и подобию Божию, а жизнь его была, по сути говоря, богосотворчеством. Каждый мог сказать о себе: Бог создал мир, а я в этом мире сажаю дерево или строю дом. Он — Творец, и я — творец.
Это не сказка — это было. Но уже в эпоху так называемого Возрождения это начало становиться прошлым. Возникали мануфактуры и вместе с ними — массовое производство безликих предметов.
Удивительно ли, что атеизм как идеология возник именно тогда? Ведь это была как раз та самая ситуация, с которой христианство в принципе не могло справиться на основе собственной веры, собственных традиций, своего богопонимания. Нет Бога не-Творца, и человек, отказавшийся от творчества, не есть подобие Божие. Бога нет для него — именно потому, что Его нет в нем.
Но именно поэтому атеизм пуст. Отрицая Бога, он не утверждает этим бытия Человека — как раз наоборот.
Собственно, отсюда все формы распада — семьи, общества, нации, цивилизации — все.
Ну в самом деле: что может вырасти из ничего? Из голого отрицания?
Ничто. Ex nihilo nihil fit.
Вот и выросло — НИЧТО».