Дмитрий Щербинин - Буря
И вот она встала перед ним на колени, и, обхвативши его за плечи своими легкими ручками, зашептала:
— Я уже все знаю. Мне Хэм рассказал. Он лежит здесь неподалеку, отдыхает. Ты ничего страшного ему своим камнем не сделал — он уже простил тебя и… все тебя простили. Мы знаем, как ты мучаешься, мы знаем от чего ты мучаешься; и знай, знай — вот посмотри мне в глаза и поверь, что ты для меня, как равный, как любимый брат. То, что было в прошлом, то в прошлом и осталось; а теперь, после всех этих мучений, ты переродился…
— Да, да. — слабым, мучительным голосом выдохнул из себя Сикус; однако, голову так и не решил поднять — так и лежал, уткнувшись лицом в эту теплую, плодовитую землю.
А к этому времени Хэм окреп уже настолько, что мог уже ходить самостоятельно, вот он и подошел, и, усевшись на росшую рядом большую репу, спрашивал:
— Так где ж ты был?.. Мы то уж испугались, что тьма лесная тебя поглотила…
— Ах, да! — подхватил его голос Сикус. — Сейчас я вам расскажу, где я все это время был.
И тут он вскочил на ноги, постарался поскорее от них отвернуться, выкрикнул, пронзительным, надорванным голосом:
— Так все ли здесь?! Мне, ведь, именно, чтобы все здесь собрались надобно. Это такая история, такая история…
— Да, Мьера сейчас нету… — начал было Эллиор.
— Где ж этот Мьер то?! Ведь, мне именно, чтобы все меня слушали надобно! — тут Сикус зарыдал, и у него уж был нервный припадок, так как слишком истомлено было его сознание: слишком многое пережил он за последние часы — он хотел бы забыться в ласкающем его свете, а тут приходилось так вот надрываться; и он, дрожа, чувствуя, как из носа его капает кровь, забормотал. — Мне, ведь, понимаете ли, непременно надобно, чтобы все были! А вы спросите сейчас: а почему? Я ж вам и отвечу: потому, что подлец я. Потому что нет твари худшей, чем я. Ну, а большего, пока этот Мьер не появиться, не расскажу.
Все переглянулись, а затем подошла Вероника, и добрым голосом, молвила ему:
— Вам бы отдохнуть хорошенько надобно. Вот полежите вы, несколько часиков выспитесь, а потом все нам и расскажете; да за чашкой чая — Эллиор и этого сокровища маленький мешочек нам принес. А Мьер сейчас в туннель пошел — перекрывает его, чтобы вода нас затопила.
— Так, значит, никак этого Мьера вызвать нельзя?! — в отчаянии возопил Сикус. — Значит… значит…
Тут скрюченный этот человечек весь сжался, весь задрожал, зарыдал глухо, безудержно. А, когда вновь стали предлагать ему поспать немного — воскликнул пронзительным, безумным гласом:
— Поспать то я еще успею! Впереди еще целая вечность сна! Страшного, кошмарного сна; так что успею! Высплюсь! Ха-ха-ха! Ну, все одно — хоть вам расскажу эту историю… Только вот скажите-ка вы, да побыстрее — сколько времени с тех пор, как я здесь появился прошло.
— Да, минут пять. — ответила Вероника.
— А-а! — лицо его искривилось дикой, нервной усмешкой. — Значит десять минут осталось. Десять минут могу рассказывать вам эту чудесную историю.
— А что ж, через десять минут будет? — спросил Эллиор.
— А то-то и будет, что все раскроется через десять минут. Узнаете, какой подлец «любимый ваш брат» — и мне уж, когда все раскроется, и вы меня презирать станете — тогда мне совсем уж незачем жить станет. Но — это через десять минут, а пока — есть еще у меня эти минуты; ну, вот и выслушайте вы, что расскажу вам о своих странствиях!
И тут он заговорил так стремительно, что едва можно было уследить за потоком его слов. Несколько раз, от этой стремительной словесной круговерти, начал он кашлять — но какими-то отчаянными, надрывными рывками душил он этот кашель, и в боли в страдании вырывал из себя следующие слова. О, как же много ему хотелось сказать — и как это трудно было вместить в эти десять минут. Но вот что он успел поведать тогда:
* * *«Прошло всего лишь пять-шесть часов, с того времени, как я вырвался отсюда; но, поверьте — эти часы стоят всей жизни проведенной здесь — столько всего они в себя вместили!
Итак: я в ужасе оставил Хэма, ибо я считал себя убийцей; я не знал, куда мне деться; не знал, зачем мне, такому подлому, жить дальше. Быть может, откройся та черная, ледяная река пораньше, и я бы бросился в нее! Но я бежал в темноте, все ожидая быть схваченным этой тьмою; однако, она даже ни разу не притронулась ко мне — я, так же, не налетел ни на одно древо, ни споткнулся о корень, словно бы они специально расходились предо мною. И вот деревья отступили назад, и раскрылось поле — тогда еще не началась метель, и я видел довольно далеко; видел и орочью башню, и от нее то я бросился через поля прочь. О, как же я бежал! И вот вижу: где-то впереди, предо мною, облачное небесное покрывало расходится, и обнажается ослепительная чернота, как… очи Вероники. В это черноте сияла одинокая, но очень яркая, ясная звезда. Мне тогда представилось, что — это родник, изливающий нежный свет в мои глаза, наполняющий душу спокойствием, и тогда вот, пал я на колени, протянул к это звезде руку, и зашептал:
— Прими мою жизнь. Возьми меня: недостойного, убийцу, предателя — в свой свет. Молю тебя о прощении. Очисть меня, святая, от всякой грязи.
И вот тогда звезда стала разгораться сильнее, стала такой же яркой, как Луна; только свет ее не слепил, а ласкал глаза и, чем сильнее он становился, тем больше и ласка та возрастала.
Над полем эти лучи серебристые протянулись, и, словно крылья некой чудесной птицы изгибаться стали; и вот уж не вижу я ни поля, ни снега, а один только этот свет, и тела то своего тоже не чувствую. И вот, в серебристом этом свете, послышался голос — эта песня, она и сейчас со мною — вот и сейчас из души моей вырвется, вы только слушайте-слушайте:
— Когда над миром восходитВуаль из темной пыли,Кто-то в небе неслышно разводитОгоньки в бесконечной дали.
Наша тихая-тихая песня,В серебристом потоке летит;О красе, и вечном, о смерти,С нежным сердцем, шепча говорит.
Вдалеке от людских поселений,Там, где поле, да тишь мягких трав,И далече от тленных стремлений,Ты придешь, жизнь для света отдав…
И тогда, из этого легкого серебристого савана выступила маленькая фигурка. Я пригляделся и понял, что это девочка, облаченная в длинное, белое платье. Протянула она мне свою ручку маленькую, да только я до той руки дотронулся — и обратилась в лебедушку, и вместе то с ней поднялся я навстречу звездному небу. Ох, не стану я описывать ту красу, которую, когда ввысь поднялся, узрел: нет в человеческом языке таких слов, может быть у эльфов есть, но я эльфийского языка не знаю.
Вокруг великое множество звезд было, я даже и в самые ясные ночи не помню такого их количества здесь, в Среднеземье. Но на те звезды я и не обращал внимания, ибо впереди, куда несла меня малая лебедушка, все сильнее разгорался дивный свет, и я с жадностью в этот свет вглядывался; и, скажу я вам, что нет света подобного на нашей земле — вот его то точно, даже и эльфийскими словами не опишешь, ибо нет ничего подобного ему в этом мире; только после смерти такой свет можно увидеть, да вот еще и мне посчастливилось.
Вот и спрашиваю я:
— Лебедушка, лебедушка — куда летим мы? Что это за чудесный свет впереди?
Отвечала мне тогда эта маленькая птица:
— А летим мы в город, среди звезд. Там братья мои и сестры, там друзья мои и подруги живут. Там и матушка моя, она видеть тебя хотела…
И вот, действительно, в этом серебристом свете стали выявляться высокие стены; а, среди них — распахнутые ворота; над стенами же возвышались купола соборов и дворцов. У ворот я увидел двух стражников, они были сотканы из синего пламени звезд, и поклонились, когда мы пролетали рядом с ними. Тогда спросил я у лебедицы:
— Так, значит, есть кто-то, кто на ваш город нападает?
Быть может, она и ответила мне, но я ничего не услышал, так как влетели мы в ворота; и среди красот, которых я тоже не сумею описать, но от которых в моем духе рождались многие и многие песни — нахлынуло на нас столь прекрасное, и многочисленное птичье пенье, что я уж ничего не мог слушать, кроме этого пения.
А потом пред нами поднялся дворец, больший чем само небо, и мы летели по чреде огромных залов, каждый из которых мог бы сравниться со всеми красотами этого мира и, в то же время — ни один из залов не был похож на своего предшественника. Я видел многое, и, думаю, наш полет по земным меркам продолжался не менее получаса; однако — разве же можно мерить земными мерками то блаженство? Мне показалось, что в сладостном полете промелькнуло лишь одно мгновенье… И тогда мы влетели в залу большую, чем все предшествовавшие ей и тут же устремились вверх — к куполу, который изливал из себя столь сильный, столь нежный свет, что я понял, что — это и есть самый центр всего града, что это и есть то сердце отблеск которого я увидел еще на заснеженном поле, в Среднеземье.