Ольга Поволоцкая - Щит Персея. Личная тайна как предмет литературы
Выстроенный Пушкиным идеальный микрокосм, в котором пребывает жизнь в его «Повестях», не имеет центральной, так сказать «столичной», вне героя находящейся точки отсчета: волны людской молвы докатываются до И. П. Белкина, живущего в провинциальной глуши; его помещенность в мире принципиально нецентральна, он не обладает всеохватным взглядом на жизнь свысока, и при чтении повестей выясняется, что у него нет претензии на поучение или на обобщение, на то, чтобы показать нравственную физиономию общества, создать «типичный характер в типичных обстоятельствах». Его интерес целиком сосредоточен на фабуле частной жизни героя, и потому развязки – это и есть главный интерес повествования. Тем не менее, герои «Повестей Белкина» – это люди, живущие внутри исторического времени и социального пространства, и, как показывает изучение текста, сами фабулы их жизни и их характеры поняты и объяснены с огромной реалистической точностью и достоверностью. Это новое величайшее завоевание русской литературы (понимание человека через его социально-историческую определенность, которое мы называем реализмом в искусстве) Пушкин не побоялся отдать Белкину, тем самым уравнивая себя с этим «простаком», – по-видимому, «кроткий и честный», писатель Белкин не так прост, как может показаться «просвещенному» читателю.
У жизни, ставшей предметом изображения в «Повестях», есть своя внутренняя мера и оценка важности и значительности событий, о которых она повествует, и эта оценка не совпадает с теми мерками и масштабами, которые прилагает к ней «просвещенный читатель», привнося свой культурный опыт и стереотип ожидания. Над этими стереотипами не раз посмеивался сам Пушкин («… читатель ждет уж рифмы розы…»). И эта, условно говоря, «рифма-роза», которой ждет читатель, отправляет его по ложному следу и незаметно приводит к неразрешимым противоречиям и недоумениям, одно из которых состоит в том, что писатель Белкин – человек простой, чуть ли не «простак», представитель низкой действительности «толкучего рынка» жизни, провинциал, далекий от высокой культуры и образованности. Но будем осторожны: ведь достаточно представить себе, что биографические сведения о Пушкине будет сообщать его сосед по имению, подобный ненарадовскому помещику, – не то же ли самое мы узнаем и о самом Пушкине? Итак, кто же такой Белкин, по-видимому, можно выяснить только из его произведений.
Обратим внимание на тот факт, что, по мере прочтения повестей от первой до пятой, становится очевидным, что жизненный материал, оказавшийся пригодным для литературной обработки писателя Белкина, отличается важным свойством: все эти «невымышленные» истории имеют счастливый конец. То, что сам Белкин счел достойным описания и запечатления, отчетливо проявится, если осознать, что остается за рамками цикла: все море житейских невзгод, неудач, нелепостей жизни – все, что унижает человека, то есть собственно житейскую прозу, – писатель Белкин оставляет в тайне.
По-видимому, замысел Пушкина состоял в том, чтобы выстроить, сотворить некий идеальный микрокосм, в котором пребывают и герои повестей, и их рассказчики, и сам писатель Белкин, чье творчество определялось его писательской волей запечатлеть само живое чудо жизни, те «счастливые случайности», которые, взрывая пласты печальных несоответствий, неудач, нелепостей, вдруг освещают мощным светом высокого смысла трудную жизнь человека на земле; по крайней мере, все развязки повестей осознаются как нарушения закономерностей несчастья, и поэтому все повести имеют легко улавливаемый всеми читателями праздничный колорит, веселость духа, радость. Сказка противостоит были, как вымысел – жизни, как поэзия – прозе в искусстве; тайный пафос писателя Белкина, похоже, состоит в стремлении уловить и запечатлеть в своих «невымышленных» историях поэзию самой жизни растворенную в житейской прозе жизни простых людей.
Создав цикл «Повестей Белкина», Пушкин как будто выполнил свое обещание, данное в романе в стихах: «… унижусь до смиренной прозы». Оппозиция «поэзия – проза» как ценностные категории принадлежит культурному сознанию романтизма. Как мы уже писали в статье «Самосознание формы», поэма Пушкина «Домик в Коломне» как бы исследует возможности самой поэзии в овладении пространством частной, домашней жизни простого человека. Фабула поэмы «Домик в Коломне», героиней которой автор объявил свою соседку, «простую, скромную» Парашу, оказывается не приведенной к развязке, и никакое самое виртуозное мастерство поэта не может помочь автору узнать тайну живой «невымышленной» жизни. Именно поэтому расхожая мораль очевидных истин венчает поэму, а «… больше ничего не выжмешь из рассказа моего».
По своей проблематике поэма Пушкина «Домик в Коломне» вплотную примыкает к прозаическому циклу «Повестей Белкина»: они пишутся одновременно в Болдинскую осень, у них единый предмет изображения – «невымышленная жизнь», однако обоснование того факта, что истории живой жизни стали сюжетами литературы, в прозе «Повестей» принципиально иное. Не непосредственное, дотошное наблюдение, выпытывающее сокровенные тайны домашней жизни простого человека, но собственное свободное желание живой жизни быть рассказанной – вот мотивировка в каждой из пяти повестей того, что история житейская стала сюжетом литературным. Счастливый конец каждой из пяти повестей как бы обосновывает условие для того, чтобы именно этот жизненный материал стал литературой, из разряда индивидуальной жизни отдельного человека перешел в разряд предания о человеческой жизни. Например, если бы муж и жена из повести «Метель» так счастливо не обрели друг друга, ясно, что тайна нелепого венчания в метельную ночь никогда бы не была явлена миру добровольно и никогда бы не нашла в лице Белкина своего повествователя. Не случайно ведь повествователь в «Метели» так акцентирует момент сохранения тайны: «Никто в доме не знал о предположенном побеге. Письма, накануне ею (Марьей Гавриловной. – О. П.) написанные, были сожжены; ее горничная никому ни о чем не говорила, опасаясь гнева господ. Священник, отставной корнет, усатый землемер и маленький улан были скромны, и недаром. Терешка-кучер никогда ничего лишнего не высказывал, даже и во хмелю. Таким образом тайна была сохранена более чем полудюжиной заговорщиков».
* * *Вопрос о внутреннем устройстве «Повестей Белкина», их поэтике, распадается на две взаимосвязанные проблемы: «история и человек» (осмысление сюжетов повестей, то есть того, что явилось предметом изображения) и «человек и слово» (осмысление композиций повестей, то есть того, как и кем рассказана история). Подробное рассмотрение первой проблемы представляют собой предыдущие главы. Здесь же мы только коротко определим особенность историзма повестей, чтобы в основном сосредоточиться на второй проблеме.
Про Ивана Петровича Белкина можно сказать, что он летописец внутренней домашней жизни нации в тот момент ее развития, когда внедрение в русскую жизнь, в ее бытовой и культурный обиход европейского образа действий, мыслей и чувств стало уже не случайным и поверхностным, но пронизало собой всю толщу русской национальной жизни, проникло в каждую клеточку состава русской действительности. Именно потому, что усвоение уроков европейской культуры шло отнюдь не бесконфликтно, все сюжеты повестей Белкина построены на драматизме ситуаций, возникших в силу того, что русские герои следуют в своих поступках согласно своим представлениям, почерпнутым прямо, можно сказать, из воздуха европейского романа, пытаясь воплотить в своей жизни фабулу жизни литературного героя. В этом в первую очередь и заключается несомненный историзм подхода к образу человека, который демонстрирует проза Белкина. Только в повести «Гробовщик» Адриан Прохоров не мыслит себя героем романа, но его конфликт с немцами ремесленниками при ближайшем рассмотрении оказывается вполне исторически обусловленным – разницей в мироощущении русского простолюдина и немецкого ремесленника.
Несмотря на то что Белкин – русский провинциал (провинциальность можно понимать не только как удаленность пространственную от столичной культуры, но и как отстояние во времени, то есть отсталость), он демонстрирует в своей прозе, что уроки европейской литературы (Шекспир, Вальтер Скотт, Руссо, Жан Поль и др.) им усвоены: его проза как бы копирует манеру повествования европейских писателей, несколько наивно используя разные эффектные приемы и слегка витиеватый, простодушно украшенный всякими фигурами речи стиль. Тем не менее слово Белкина-Пушкина остается в прозе строго номинативным, почти равным своему предмету, и нигде «красоты стиля» не затмевают ни на минуту предмет повествования. Явление «копирования», подражания европейским образцам – это явление массовое в русской литературе, современной Пушкину, неудивительно поэтому, что Белкин был воспринят как пародия на это явление литературной жизни России. Тем не менее «Повести Белкина» – явление новое по существу в русской литературе. Ненарадовский помещик, характеризуя своего приятеля и соседа, среди прочих достоинств Ивана Петровича Белкина не мог не упомянуть о его удивительном целомудрии: «… стыдливость была в нем истинно девическая». Это определение личности писателя можно целиком и полностью отнести к авторской позиции повествователя по отношению к героям «Повестей». Целомудрие без ханжества и лицемерия естественно присуще текстам «Повестей». А ведь эти повести – материал невымышленной живой жизни в ее самых сокровенных моментах. Трудные для человеческого достоинства его героев ситуации, такие, например, как пощечина, полученная Сильвио, нелепый брак Марьи Гавриловны с неизвестным, нажива на обмане мертвецов, история соблазненной гусаром Дуни – это все тайны людские, не предназначенные для рассказывания людям вслух, трудные даже для исповеди. И если бы не счастливые концы этих историй, в которых единственно возможным образом, никого не унижая, получают завершение и разрешение неразрешимые противоречия жизни героев, то самовольное раскрытие этих тайн не могло бы называться иначе, чем сплетня. Таким образом, границы возможного для рассказа кажутся определенными цензурой совести и целомудрием самого автора.