Анатолий Маркуша - НЕТ
Но тут Хабаров скомандовал себе: "Стоп!" Думать об аварии пока еще нельзя. И о сломанных костях – тоже нельзя. Лежать на жесткой кровати было неудобно, и все тело ныло, и лицо саднило… А кто виноват? Никто. Так уж случилось… Но об этом потом, позже…
Усилием воли он заставил себя вернуться на Косую гору.
Как это было?
Он стоял на самой вершине у старого дуплистого дуба. Все, что лежало ниже его ног, казалось не чисто белым, а будто бы припудренным легким налетом пепла. Все, что было выше его ног – голые кроны деревьев, облака, мутная даль, – рисовалось черным, темно-серым и просто серыми цветами. Виктор проверил крепление и поправил ремень на левой лыже. Он насадил пониже на лоб шапку и глянул вниз.
За ночь чужой след не замело. След только чуточку осел, и края его стушевались, стали мягче, плавнее. Виктор вытянул шею, но отсюда, с верхотуры, не увидел ни пеньков, ни красных клякс на снегу.
Ему показалось, что над горой потянуло ветерком. Сделалось вдруг холодно – сначала щекам, потом спине. Поглядел на кустарник – ни одна, даже самая тоненькая, веточка не колыхалась. И тогда он понял – боится. Просто боится. Прежде чем Виктор успел обругать себя или найти какое-нибудь приличное оправдание страху, перед глазами возникла картина, которой он никогда не видел: на гигантской булавке с головкой шариком корчится человек. Корчится, как гусеница, наколотая на лист картона. Виденье появилось и сразу исчезло…
Холод волной прошел по телу, а следом накатила другая волна – горячая. И Виктор почувствовал, как покрывается липкой, отвратительной испариной. Чем бы кончились его переживания, сказать трудно. Неожиданно Виктор заметил поднимавшихся по далекому склону ребят. Их было трое. Подумал: "Видели". И сразу решил: "Узнают". Что именно они могли узнать и как, об этом Виктор размышлять не стал.
– Ну! – скомандовал сам себе и толкнулся палками.
Спуск подхватил и понес. Притормаживая лыжами, поставленными "плугом", низко приседая и всем существом заботясь о том, чтобы не слишком разогнать скорость, он спустился до раздвоенной рябины и сразу отвернул вправо. Чужой след бежал немного ниже.
"Хорошо", – подумал Виктор и тут же увидел пеньки.
Черные, в белых папахах пеньки смотрели на него зловеще и пристально. Он забрал чуть выше и еще притормозил. След оборвался. Мелькнула широкая полоса истоптанного снега, но красных пятен он не заметил, только подумал: "Тут", – и сразу же с облегчением: "Пронесло!.." Виктор распрямил ноги наполовину и, набирая скорость, уверенно полетел вниз. Перед самой дорогой шикарно развернулся и остановился.
Виктор слышал, как тяжело торкалось сердце, колотясь в груди, в шее, в запястьях, будто весь он превратился в одно громадное сердце. Горели щеки и уши. Во всем его существе звучал какой-то нелепо-стремительный, подпрыгивающий плясовой мотив. И тогда, не давая радости захлестнуть его с головой, приказал себе: "Еще!" – и снова полез на вершину.
Раз за разом скатывался он с горы, все увеличивая и увеличивая скорость и, наконец, миновав раздвоенную рябину, выкинул вперед левую руку, сильно воткнул палку в снег и выполнил поворот в упоре…
Он пришел домой возбужденный, горячий, красный.
Мать только что вернулась из больницы с дежурства. Анна Мироновна внимательно с ног до головы оглядела сына и, прежде чем Виктор успел открыть рот, сказала:
– Куда?! Сначала стряхни снег. И пожалуйста, если можешь, не хвастайся.
– Хвастаться не собираюсь. Я есть хочу.
– Отряхнись сначала. Когда отряхнешься, получишь обед и кое-что еще.
"Кое-что" оказалось книгой. Мать принесла ему Амундсена. Он прочитал эту мужественную, сдержанную, местами трагическую книгу три раза подряд и еще долгие годы спустя считал лучшей книгой на свете…
На Косую гору Виктор поднимался теперь каждый день, непременно на самую вершину и, вздымая тучи сухого, шуршащего снега, скатывался вниз то по спирали, то напрямик. И всегда первый спуск бывал самым трудным, но раз за разом холодный предстартовый ветерок слабел, переменные горячие и холодные волны делались короче, а в конце зимы он обнаглел настолько, что съезжал с Косой горы даже ночью, при обманном лунном освещении.
И все-таки Косуха подловила его.
Случилось это перед самой весной, когда на южном склоне протаяли черно-ржавые проплешины и снежный покров сделался местами льдистым, местами ноздревато-хрупким. Виктора раскатило по насту, развернуло, и он, теряя власть над лыжами, влетел на протаявший пятачок. Лыжи будто приклеились, его резко толкнуло в сторону, в ноге что-то хрустнуло. Впрочем, Виктору повезло – обошлось без перелома, был вывих, правда, тяжелый вывих, и он больше месяца провалялся в кровати.
Когда Виктор снова вышел на улицу, зима уже кончилась. Ветер пахнул на него теплой землей, двор глянул зелеными щетинистыми иголками первой травы, ветлы кланялись бледно-салатными космами.
Вооруженный опытом великого Амундсена, Виктор исправно, каждое утро делал зарядку: подолгу размахивал руками, сгибал и разгибал туловище, приседал и прыгал; потом толкал над головой ржавую железную трубу – десять, двадцать, и тридцать, и пятьдесят раз.
Мать, обычно поощрявшая его спортивные занятия, как-то заметила:
– Смотри, Витя, не перетренируйся. Это я тебе серьезно, как врач, говорю.
– Говорю-говорю! А ты проверь меня. Чего так говорить? Ты же можешь проверить?
Анна Мироновна достала трубку, выслушала сына, заставляя то дышать глубоко и редко, то не дышать вовсе, поворачиваться, поднимать и опускать руки.
- Ну как? – спросил Виктор, когда осмотр был закончен. – Чахотки нет?
– И здоров же ты стал, Витька, просто ужас.
– Вот видишь, а ты говорила…
Виктор Михайлович улыбнулся чуть-чуть, только самым краешком губ. "Здоров!" Сколько раз он слышал этот диагноз и как ждал – ждал всегда, всю жизнь.
"Здоров" для него, профессионального летчика, значило ведь куда больше, чем успокоенная мнительность, развеянное сомнение в своих силах, простое свидетельство благополучия. Здоров – значит допущен к новым полетам, здоров – значит по-прежнему в строю…
"Назад!" – скомандовал себе Хабаров. Об этом сейчас не надо, нельзя думать.
Виктор Михайлович умел улыбаться, когда на душе была тоска, умел молчать, когда хотелось орать в полный голос, умел сдерживать шаг, когда ноги помимо воли так и рвались бежать. Переключить, остановить мысли, загнать их на новую волну было куда труднее. Но на то он, Хабаров, и был в испытательном мире звездой первой величины, чтобы делать то, чего не умеют другие, пожалуй, даже большинство людей… Назад!
И Виктор Михайлович снова вернул себя в юность.
Теплый, душный ветер над рекой. Мост. Река небольшая, и металлический мост, склепанный из бесконечного числа поржавевших от времени и непогоды ферм, усиленный: растяжками, укрепленный дополнительными тросами, соответственно небольшой. Луна то появляется в разрывах облаков, то исчезает.
Это декорация.
А действующие лица: он, Виктор, и Семен Фирсов.
Мальчишки стоят на середине моста, глядят в густую ленивую воду и спорят. Существа спора Виктор Михайлович припомнить не может. В те годы они спорили постоянно, спорили обо всем на свете. Впрочем, предмет спора особого значения не имеет, куда важнее неожиданно развернувшиеся события.
- А я тебе сейчас практически докажу, что человек может управлять собой вопреки всем врожденным защитным рефлексам. И не козыряй своим Павловым. Я все-таки не Бобик и не Дамка…
После такого демарша Виктор перелез через перила моста, осторожно нащупал ногой край продольной фермы и встал на него…
– Ну и что будет дальше? – спросил Семен голосом, явно утратившим полемический задор.
– Дальше я зависну на этой балке и методом качания на руках, то есть методом нецивилизованной обезьяны, буду передвигаться к берегу…
– Брось, Витька! Еще оборвешься, а внизу сваи. Ну тебя к черту, псих!?
Виктор ничего не ответил. Осторожно опустился в пролет и повис на руках.
Запомнилось: облака, облака, облака и ныряющая по небу луна. Вниз не смотрел, знал – смотреть вниз нельзя. Ферма, на которой он повис, была холодной и будто нарочно посыпанной чем-то шершавым. Качнулся раз – подвинулся; вправо, два – еще подвинулся, три – еще… Одиннадцать, двенадцать…
Ладони саднило, словно наждак прилипал к рукам и драл кожу… Шестнадцать, семнадцать, восемнадцать… Все-таки он заметно продвинулся.
Наверху что-то невнятное бормотал Сенька, Виктор, не прислушивался. Двадцать, двадцать один… Начали уставать плечи… Ладони жгло. Двадцать семь, двадцать восемь… Стало светлее, подумал: "С чего бы?" – и сообразил: облака растянуло, и успокоившаяся вдруг луна светила на полную катушку. Тридцать один, тридцать два, тридцать три…