Мальчики, вы звери - Оксана Тимофеева
Как отмечает Фрейд, эпизод с падением лошади вызвал переживание, «которое произошло накануне первого приступа страха и, по всей видимости, спровоцировало заболевание»[47]. На этом этапе можно было бы предположить, что источник «тревожной истерии» Ганса – не либидо, а травма, причем совсем не сексуального характера. Однако Фрейд называет это конкретное переживание «малопримечательным»[48] и в сцене падения лошади не видит никакого «травматического потенциала»[49]. Для образования симптома необходима цепочка ассоциаций и фантазий, вовлекающих, что особенно важно, членов семьи мальчика. Упавшая лошадь – не единственное реальное событие, свидетелем которого становится Ганс: незадолго до этого он видел, как его любимый друг Фрицль, с которым они играли в лошадку, упал и у него пошла кровь. Это переживание, пишет Фрейд, «действительно, могло травмировать нашего пациента; кроме того, Фрицль в роли лошадки напрямую ассоциировался у Ганса с отцом»[50]. На этот путь Ганса заманивает сам отец, который, продолжая беседу, настаивает, что «при виде упавшей лошади Ганс вспомнил о нем и подумал: вот бы папа тоже упал и умер»[51]. Таким образом, «малопримечательный» эпизод с упавшей на улице лошадью оборачивается в сюжет греческого мифа, а маленький Ганс становится маленьким Эдипом. Мальчик соглашается с ролью, которую ему предлагают в этом сценарии, и позволяет отцу развивать начатую сюжетную линию[52].
Далее всплывают новые подробности. Отец рассказывает, что как-то раз, указывая на погрузочный помост во дворе напротив, мальчик сказал: «Когда там стоит воз, я боюсь, что стану дразнить лошадей, а они упадут и начнут тарабанить ногами»[53]. Что он имеет в виду под «дразнить лошадей»? Кричать «Но!», а еще стегать их. Лошадь падает, когда ее бьют кнутом, или скорее – лошадь бьют кнутом, пока она не упадет. Отец продолжает свой допрос:
Я: «Но тебе нравится их дразнить?»
Ганс: «Да, очень нравится!»
Я: «Тебе хотелось бы постегать лошадей плеткой?»
Ганс: «Да!»
Я: «А хотелось бы их ударить так же, как мама шлепает Ханну? Это ведь тебе тоже нравится».
Ганс: «Лошадям же не больно, когда их бьют»[54].
Последнее утверждение сопровождается кратким пояснением в скобках от отца: «Я сам однажды так ему сказал, чтобы он поменьше пугался, когда при нем стегают кнутом лошадей»[55]. Я бы хотела сосредоточиться на этом моменте, который, кажется, не был осмыслен ни Фрейдом, ни Максом Графом: Ганс видит не только как лошадь падает, но и как ее бьют. Неужели эта жестокая сцена менее травматична и менее значительна, чем эдипальные фантазии, которые немедленно подменяют ее в интерпретации отца? Почему мальчик пугается, когда лошадь бьют? Потому что знает, что ей больно, – пока отец не убедил его в обратном. Отец солгал: лошади действительно больно. Что если вытеснению подвергается вовсе не бессознательное желание убить своего отца и переспать со своей матерью, а непосредственный детский импульс к состраданию, эмпатия, чувствительность к чужой боли?
Важно понимать, что в то время лошади не просто активно присутствовали, но также повсюду подвергались эксплуатации и жестокому обращению, и насилие по отношению к ним было обычным делом. Как и со многими другими животными, с ними обходились не как со сложными чувствующими живыми существами, а как с обычным товаром и средством передвижения.
В стихотворении «Хорошее отношение к лошадям» (1918) Владимир Маяковский описывает сцену падения лошади на одной из московских улиц. Собирается толпа прохожих, которые начинают смеяться над животным, но поэт не присоединяется к общему глумлению. Приближаясь к лошади, он видит слезы в ее глазах:
Подошел и вижу —
за каплищей каплища
по морде катится,
прячется в шéрсти…
И какая-то общая
звериная тоска
плеща вылилась из меня
и расплылась в шелесте.
«Лошадь, не надо.
Лошадь, слушайте —
чего вы думаете, что вы их плоше?
Деточка,
все мы немножко лошади,
каждый из нас по-своему лошадь»[56].
Маленький мальчик мог бы разделить с советским поэтом эту доброту и чувствительность, которые большинство взрослых уже утратили. Вероятно, он еще даже не вполне отличает людей от животных; играя в лошадку, он заявляет: «Я ведь жеребенок»[57]. Именно это непосредственное и глубоко личное чувство сродства со всеми живыми существами отражено в его эпопее с «вивимахером». Его убежденность в том, что у всех живых существ есть «вивимахер», можно сравнить с натуралистической гипотезой Аристотеля, согласно которой у всех живых существ есть душа. Не служит ли «вивимахер», как общий атрибут всех животных, аналогом души в материалистической философии Ганса? У лошади она большая, у него самого – маленькая, у его сестры – красивая, и так далее. Вот почему ребенок так полон эмпатии: в его мире лошадь – это не бездушная вещь; она может быть другом, родственником, ближним.
Отец Ганса неспособен принять это сострадание всерьез. Ему неинтересны лошади. Он обращает внимание только на взрослый, сексуальный контент, сосредоточенный исключительно вокруг фаллических означающих. Проявляя заботу о чувствах любимого сына и пытаясь унять его тревогу, он в то же время учит мальчика воспринимать сцены насилия над животными как нечто обыденное и нормальное. Но что, если болезнь и страх возникают как реакция на ужасающую норму, к которой нужно приспособиться, чтобы стать полноправным членом человеческого общества? Утверждение, что лошадям не больно, звучит как урок картезианства – ведь именно Декарт известен тем, что утверждал, будто у животных нет души, а тела их – это просто машины, которые не чувствуют боли. Безумие Ницше – предельный опыт отвержения этой формулы. Милан Кундера описывает трагическую сцену в Турине, когда Ницше стал свидетелем избиения купцом своей лошади:
Ницше выходит из своего отеля в Турине и видит перед собой лошадь и кучера, который бьет ее кнутом. Ницше приближается к лошади, на глазах у кучера обнимает ее за шею и плачет.
Это произошло в 1889 году, когда Ницше тоже был уже далек от мира людей. Иными словами: как раз тогда проявился его душевный недуг. Но именно поэтому, мне думается, его жест носит далеко идущий смысл. Ницше пришел попросить