Евгений Жаринов - Сериал как искусство. Лекции-путеводитель
«Аккатоне» Пазолини – переходная картина, где за бытом, за неореализмом скрывается второй план, потому что киноязык усложняется. Этот язык кино решает одну сверхзадачу – как выразить на экране ход мыслей героя.
Пазолини изобретает уникальную вещь – несобственно прямую речь в кинематографе. Будучи теоретиком, он сам объяснит основные принципы существования несобственно-прямой речи в кинематографе. Заметим, что этот принцип наратива будет характерен для Флобера и Чехова. Он станет чуть ли не основополагающим во всей литературной классике XX века. С помощью не собственно-прямой речи в сложнейших произведениях Хемингуэя, Фолкнера и других будет создаваться сложнейший по своему содержанию подтекст, который окажется намного богаче самого текста, выраженного непосредственно словами и предложениями. Принцип Л. Толстого, что произведения художественной литературы пишутся не словами, а тем, что существует помимо слов, найдет свое конкретное воплощение. К XX веку диапазон словесно-художественных средств в литературе, средств, позволяющих впрямую запечатлевать внутренний мир человека, станет весьма широк и изощренен. Здесь и традиционные суммирующие обозначения того, что испытывает герой (думает, чувствует, хочет), и развернутые, порой аналитические характеристики автором-повествователем того, что творится в душе персонажа, и несобственно-прямая речь, в которой голоса героя и повествующего слиты воедино, отчего, по меткому выражению одного из литературоведов, у читателя будет создаваться ощущение «самодвижущегося сюжета».
Применительно к кинематографу несобственно-прямую речь Пазолини называл несобственно-прямой субъективностью. Ввиду номинальности различия субъективного и объективного, камера способна наблюдать за субъективной реакцией персонажа только в порядке кинематографической иллюзии, временная ограниченность которой связана с переменой точек зрения.
Анализируя творчество Антониони, Бертолуччи и Годара, в своей программной статье «Поэтическое кино» Пазолини таким образом определяет место и значение несобственно-прямой речи в кинематографе:
Тем не менее, совершенно очевидно, что в кино также возможна несобственно-прямая речь, назовем ее «несобственно прямой субъективностью» (по отношению к своему литературному аналогу этот прием может быть несравненно менее сложным и многоступенчатым). Поскольку мы провели различие между «несобственно-прямой речью» и «внутренним монологом», необходимо выяснить, к чему из них ближе «несобственно-прямая субъективность».
Впрочем, это не может быть «внутренний монолог» в чистом виде, поскольку кино не имеет таких средств и возможностей в плане интерьеризации и абстрагирования, как слово, – это «внутренний монолог» образов, вот и все. Таким образом, он лишен целого абстрактно-теоретического измерения, эксплицитно задействованного в коммеморативно познавательном акте монологизирования персонажа, в котором участвуют память и сознание. Так, недостаточность одного элемента – того, который в литературе составляет мысли, выраженные в форме абстрактных слов или концептов, – приводит к тому, что «несобственно-прямая субъективность» никогда не сможет в точности соответствовать тому, что является внутренним монологом в литературе.
Что же до случаев полного растворения автора в персонаже, то я во всей истории мирового кино вплоть до начала шестидесятых годов вспомнить их не могу: поэтому мне кажется, что не существует фильма, который был бы «несобственно-прямой субъективностью» в чистом виде и в котором все действие было бы рассказано от лица персонажа, при абсолютной интерьеризации его внутренней ассоциативной системы.
Однако если «несобственно-прямая субъективность» не совсем соответствует «внутреннему монологу», она еще меньше соответствует настоящей «несобственно-прямой речи».
Когда писатель «переживает речь» своего персонажа, это сказывается на его психологии, но также и на его языке: несобственно-прямая речь, таким образом, с лингвистической точки зрения всегда отлична от языка писателя.
Воспроизводить, «переживая», их, языки различных социальных слоев, для писателя возможно, поскольку они реально существуют. Каждая лингвистическая реальность есть сумма социально дифференцированных и дифференцирующих языков: и писатель, использующий «несобственно-прямую речь», должен, прежде всего, держать это в своем сознании, отражающем сознание классовое.
Но в реальности аналога теоретически возможного «институционализированного киноязыка», как мы видели, не существует, либо он бесконечен, и автор должен каждый раз заново создавать свой словарь. Однако даже в таком словаре этот язык каждый раз вынужденно наддиалектален и наднационален, поскольку глаза одинаковы во всем мире.
Значит, тут невозможно учитывать (из-за их отсутствия) специальные языки, подъязыки, жаргоны – одним словом, социальные лингвистические дифференциации. А если они и существуют, потому что, в конце концов, в реальности они существуют, их невозможно каталогизировать и употреблять.
Ведь, на самом деле, «взгляд» крестьянина – предположим, находящегося на доисторической стадии развития, – охватывает другой тип реальности, чем брошенный на нее же взгляд культурного буржуа; оба совершенно конкретно видят «различные цепочки» предметов, и мало того – даже одна и та же вещь в результате оказывается различной при двух «взглядах». Тем не менее все это не может быть институционализировано и лежит в сфере чистой индукции.
Практически это значит, что на одном теоретически возможном общелингвистическом уровне, создаваемом «взглядами» на вещи, различия, которые режиссер может отметить между собой и персонажем, носят психологический и социальный характер. Но не лингвистический. Последнее абсолютно невозможно при любом натуралистическом мимесисе речи, при гипотетическом стороннем «взгляде» на действительность.
Таким образом, если автор воплощается в своего персонажа и через него излагает событийный ряд или представляет мир, он не может при этом пользоваться тем замечательным средством дифференциации, коим в природе является язык. Производимая им операция не может быть лингвистической, но лишь стилистической.
В остальном, даже если предположить, что писатель переживает речь персонажа, социально равного себе, он не может дифференцировать его психологию через язык, потому что этот язык также и его собственный, – но только через стиль. А практически – через некоторые типичные приемы «поэтической речи».
Таким образом, основополагающая характеристика «несобственно-прямой субъективности» – то, что она по своей сути относится не к лингвистике, но к стилистике. Значит, ее можно определить как внутренний монолог, лишенный эксплицитно существующего концептуального и абстрактно-философского элемента.
А это, по крайней мере, теоретически, приводит к тому, что «несобственно-прямая субъективность» обязательно должна привнести в кино крайне разнообразные стилистические возможности и в то же время высвободить возможности экспрессивные, сконцентрированные в традиции обычной прозы, в своем роде возвращаясь к истокам, с тем чтобы найти в технических средствах кино исконно присущие ему: хаотичность, онирические, варварские, агрессивные, визионерские качества. Одним словом, именно на ней и лежит задача учреждения в кинематографе гипотетически возможной традиции «языковой техники поэзии».
Конкретные примеры всего этого я буду брать из творческой лаборатории Антониони, Бертолуччи и Годара – можно было бы прибавить также бразильского режиссера Роша и, конечно, множество других (вероятно, почти всех авторов, представленных на фестивале в Пезаро).
Что до Антониони («Красная пустыня»), то я бы не хотел останавливаться на общепризнанно «поэтических» моментах его фильма, хотя они и многочисленны. Например, эти два или три фиолетовых цветка, данных вне фокуса на первом плане в кадре, где двое героев входят в дом рабочего-неврастеника, и эти же самые два-три фиолетовых цветка, вновь появляющиеся на заднем плане – на сей раз не расплывчато, а устрашающе отчетливо – в кадре их ухода. Или возьмем эпизод сна: после изысканного цвета вдруг решенный в тонах почти откровенного техниколора (с тем, чтобы воспроизвести или, вернее, пережить с помощью «несобственно-прямой субъективности» идущее от комиксов представление ребенка о тропическом пляже). Или, наконец, эпизод подготовки путешествия в Патагонию: слушающие рабочие и так далее, и так далее; этот изумительный крупный план с поразительно «достоверным» рабочим из Эмилии, за которым следует безумная панорама снизу вверх, вдоль голубой полоски электрического света на белой известковой стене склада. Все это говорит о том, как глубока, таинственна и порой невероятно интенсивна формальная идея, разжигающая фантазию Антониони.