Двоюродные братья - Иосиф Израилевич Рабин
Все же стало веселее; веселее, но не больше. Люди бывалые знали, что революция— это сломанные трамваи, опрокинутые тяжелыми животами кверху, это драка и перепалка.
А здесь шли, как всегда солдаты с офицерами впереди.
Кого они хотят обмануть?
И еще долго толпились люди на тротуарах, беспокойно и пытливо всматриваясь в то, что происходило на улице. Потом на улицу вышла мармеладная фабрика.
Фабрика вышла со знаменами, с «Интернационалом», с лозунгами, со смехом и шумом. Впереди со знаменами шел Янкель, подле него Бендет и знакомые Янкелю польские сапожники, которые, как и он, лишенные сапожной работы, работали на мармеладной фабрике.
Три улицы фабрика прошла одиноко. На четвертой выросли новые ряды, новые знамена и красные полотна. Из окон приветствовали, с балконов говорили речи, со всех сторон неслось слово «Долой».
До полудня немецкие солдаты исходили весь город, потом приказали мармеладной фабрике и всем, кто шел за ней, опустить знамена и итти домой. Но мармеладная фабрика продолжала свой путь. Солдаты гневно закричали:
— Наша революция не для вас, вы не имеете права. Мы сбросили своего царя, а вы разойдитесь до домам!
Но улица смеялась над этим приказом, а больше всех смеялась мармеладная фабрика. Смеялись железнодорожники, портные, все смеялись. Знамена вздымались выше, товарищ Бендет, повиснув на чьих-то плечах, размахивая рукой, требовал:
— Пусть немцы едут к себе. Город обойдется без них.
После этого вышел второй оратор, но не успел начать. Комендант прислал приказ, и солдаты заряжали винтовки. Офицер приказал в последний раз разойтись, ибо в оккупированном городе шутить нельзя. Ему ответили криками «ура» и двинулись навстречу солдатам.
Неожиданно десятки винтовок взорвали воздух огнем и дымом.
Люди бежали, кричали. Впереди находилась мармеладная фабрика, и она побежала первой. Бежали все отталкивая и давя друг друга. С тротуаров тоже ринулись на улицу. Многие попадали, упавших топтали потом кто-то закричал:
— Ложитесь!
Один за другим, точно камни, люди упали на землю и остались лежать без движения, без дыхания.
Янкель Шевц, держа знамя, застыл на месте. Древко, сломанное», валялось на» земле.
Потом Янкель поднял высоко знамя и крикнул солдатам:
— Геносе, товарищи!.. Не стреляйте!..
Но они были готовы вторично стрелять. Янкель Шевц повернулся и крикнул, обращаясь к людям на мостовой:
— Товарищи!
И так как никто не откликнулся, то он стал выкликать имена товарищей и знакомых.
Тогда некоторые, только некоторые, подползли к нему на четвереньках. Бендет поднял древко знамени и ближе подвинулся к солдатам:
— В кого вы стреляете? В ваших матерей и детей стреляют сейчас там, у вас, а вы здесь стреляете в наших. За что? Мало было войны, мало было крови пролито? Товарищи! Братья!..
Дальше не слышно было, что он говорил. Множество людей говорило, толпа кричала:
— Вы стреляете?..
— Не стреляйте!..
— Революция!..
— Мы — братья!..
— Не стреляйте, не стреляйте!..
Солдаты опустили винтовки. Они рассеянно и виновато улыбались и были довольны тем, что раньше стреляли в воздух.
ДНЕВНИК ЛИИ
Итак, я буду писать, что взбредет в голову. Мне скучно. Я чувствую себя совершенно здоровой, но мать и отец не дают мне покоя: то лежи, то сиди... От скуки я смотрюсь в зеркало. Мне вдруг вспомнилось, что однажды Брахман сказал мне, что у меня бархатные щеки... Он поэт. Что с ним теперь? Папа рассказывает, что как только я пришла в себя, моими первыми словами были:
— Он в сумасшедшем доме? Он с ума сошел?
Папа не знал, что ответить, и утвердительно качал головой. Все испугались, думая, что с ума сошла я, и плакали. Я тоже. Я спросила:
— Отчего он помешался?
Вскоре пришел доктор и успокоил всех.
Я была уверена, что Брахман помешался, и это меня очень огорчало. Родители мои, конечно, ничего не знали, но я поняла, что помешался он из-за меня, и мне было очень жалко. Если бы я знала, что это так кончится, я бы его не гнала. Жалко...
Дальше я пока не знаю, что писать. Я запишу свои мысли. Итак, что писать?..
Отец не позволил мне долго сидеть, он настоял, чтобы я легла. Я послушалась и не писала больше. Теперь могу продолжать...
Я многое обдумала. Думы были тревожные. Они скакали, точно белки по дереву. И это не только сегодня. Я в последнее время полюбила лежать с закрытыми глазами. А беспокойные мысли скачут, точно с ветки на ветку. Сегодня позабыла, о чем думала вчера. О чем?
Я оставляю место и допишу в следующий раз.
* * *
Меня навестили подруги. Отец предупредил их, чтобы они не вспоминали Брахмана. Я услыхала это и разозлилась. Возмущенная, я раскричалась:
— Почему ты не предупредил меня, чтобы я могла одеться.
Они все вышли из комнаты и долго дожидались, пока я одевалась.
— Лиечка, ты ведь похорошела.
Не знаю, правда ли это?
Раньше я мало смотрелась в зеркало. Но когда они ушли, я долго рассматривала себя. Какая я без ботинок, какая без чулок.
Что сказал бы на это Шие?
Я решила писать дальше. Из всех записей получится дневник. Но все говорят, что в дневнике необходимо писать правду. А я начала стыдиться себя самой. Все же я постараюсь быть откровенной. В дневнике это необходимо.
Я грущу по Шие.
Целыми днями я лежала и думала о нем. Мне все казалось, что недостает чего-то, что вокруг слишком пусто. Я стараюсь укутаться в одеяло, но это не помогает. С тех пор, как я ездила к ним на дачу, с тех пор, как он обнимал меня и прижимал к себе, я сильно переменилась. Я начала стыдиться мужчин. Когда мужчина смотрит на меня, я краснею. Когда-то этого не было. Теперь, когда я встречаю мужчин, я спрашиваю себя — красив ли он?
Где он теперь, Шие?
Каждый раз, когда я вспоминаю Шию, припоминается дача. Я вся дрожу, я вижу перед собой Илью с зальцмановской дочкой в кровати. Почему я тогда не убежала? Я стыжусь этого. Вокруг пусто, мне хочется, чтобы Шие крепко, крепко обнял меня и защитил от окружающей пустоты, вызывающей у меня дрожь.
Я лучше теперь не буду продолжать. Позже я опишу погоду.
Небо тусклое, кое-где мерцают звезды. Мне кажется, что на дворе ветрено,— окна закрыты.
* * *
Ничего не выходит, что-то не пишется.
Повсюду говорят о России. Большевики, большевики...
Некоторые утверждают,