Генри Адамс - Демократия. Вашингтон, округ Колумбия. Демократия
Рядовой член нью-йоркского общества, которому такие пренебрежительные речи в устах его верхушки были отнюдь не внове, огрызался с присущим ему непробиваемым здравомыслием:
— Что этой вдовушке нужно? Видно, у нее голова пошла кругом от всех этих Мальборо-хаус и Тюильри. Уж не мнит ли она себя рожденной для трона? Читала бы лекции о правах для женщин. Или шла бы на сцену, коли ей так неймется. Ах, ее не устраивает то, что годится другим? Но это еще не причина читать нам наставления: сама ведь знает, что ни на дюйм не выше остальных! И чего она думает добиться своим острым язычком? Много ли у нее самой за душой?
За душой у миссис Ли было, разумеется, не слишком много. Она жадно и без разбора заглотила тьму книг, чередуя один предмет за другим. Рёскин и Тэн рука об руку с Дарвином и Стюартом Миллем, Густавом Дро и Алджерноном Суинберном резво покружились у нее в голове. Она даже потрудилась над отечественной литературой и была, пожалуй, единственной женщиной в Нью-Йорке, знавшей кое-что из отечественной истории. Разумеется, назвать подряд всех президентов она вряд ли могла, но знала, что по конституции власть делится на исполнительную, законодательную и судебную; понимала, что президент, спикер и председатель Верховного суда — лица значительные, и невольно задавалась вопросом, не сумеют ли они решить ее проблему и не те ли это могучие, дарящие тень дубы, о которых она мечтала.
Здесь, скорее всего, и коренилось ее беспокойство, неудовлетворенность или тщеславие — каким бы словом вы ее состояние ни назвали. Ею владело чувство, присущее пассажиру океанского парохода, который не находит себе покоя, пока не спустится в машинное отделение и не потолкует с механиком. Ей хотелось увидеть собственными глазами, как действуют исходные силы, потрогать собственными руками гигантский механизм, приводящий в движение общество, измерить собственным умом мощность движущих сил. Она твердо решила проникнуть в самое сердце великой тайны американской демократии и правления. Такова была цель, а куда она приведет, мало заботило миссис Ли, поскольку жизнью она не слишком дорожила, исчерпав, пользуясь ее же выражением, две на своем веку и закалившись настолько, что стала нечувствительна к невзгодам и боли.
— Чтобы, потеряв мужа и ребенка, женщина сохранила стойкость духа и разум, она должна стать либо твердой как сталь, либо мягкой как воск. Я теперь крепче стали. Ударьте по моему сердцу падающим молотом, и он отскочит вверх.
Возможно, исчерпав мир политики, она вновь устремилась бы куда-нибудь еще, но пока не бралась предугадывать, куда направится и чем займется. В настоящий момент она решила выяснить, какие удовольствия можно получить от политики. Ее друзья не преминули спросить, какие удовольствия рассчитывает она найти в полуграмотной среде обыкновенных людей, представлявших в Вашингтоне свои избирательные округа, настолько бесцветные и скучные, что по сравнению с ними Нью-Йорк выглядел новым Иерусалимом, а Брод-стрит — Платоновской академией. На это миссис Ли отвечала, что, если вашингтонское общество и впрямь окажется столь серым, она будет только в выигрыше, так как с превеликой радостью вернется в родной Нью-Йорк, чего более всего на свете себе желает. Однако в глубине души миссис Ли посмеивалась над скептиками, вообразившими, будто она едет в Вашингтон в погоне за примечательными людьми. Ее привлекало совсем иное: столкновение интересов — интересов сорокамиллионного народа и целого континента, сконцентрировавшихся в Вашингтоне и управляемых, сдерживаемых, контролируемых людьми обыкновенного склада (или, напротив, не поддающихся их влиянию и контролю), гигантские силы управления и механизм общества в действии. Короче, ее притягивала Власть.
Пожалуй, в ее уме несколько перепутались мощность машины и сила машиниста, власть и власти предержащие. Пожалуй, больше всего ее манило то, что составляет главный интерес человека в политике, и, сколько бы она это ни отрицала, именно жажда власти ради самой власти ослепляла и сбивала с пути эту женщину, успевшую исчерпать все занятия, обычные для ее пола. Но к чему копаться в движущих ею мотивах? Сцена перед ней была открыта, занавес подымался, актеры стояли готовые выйти на подмостки, и миссис Ли оставалось лишь, затесавшись в толпу статистов, наблюдать за ходом действия и сценическими эффектами, слушать, как читают свои монологи трагики и бранится в кулисах режиссер.
ГЛАВА II
Первого декабря миссис Ли села в поезд на Вашингтон и уже около пяти вечера входила в нанятый ею новый особняк на Лафайет-сквер[5]. При виде аляповатого варварства обоев и драпри она пожала плечами и следующие два дня провела в отчаянной борьбе за благоустройство среды своего обитания. В результате этой схватки не на жизнь, а на смерть убранство обреченного дома подверглось полному разгрому, словно в нем поселился дьявол. Ни один стул, трельяж или ковер не остался на прежнем месте, и посреди страшнейшего развала новая хозяйка оставалась такой же невозмутимой, как статуя Эндрю Джэксона[6], смотревшая на нее с площади, и отдавала приказания не менее решительно, чем когда-либо сей герой. К концу второго дня победа увенчала ее чело. Новая эра, более высокое понятие о долге и целях бытия воссияло в запущенном языческом капище. Богатства Сирии и Персии излились на унылые уилтонские ковры; расшитые кометы и золотое шитье из Японии и Тегерана унизали и прикрыли тоскливые суконные гардины; странная смесь из эскизов, акварелей, вееров, вышивок и фарфора была повешена, прибита, прикноплена и прислонена к стенам. Наконец, домашний запрестольный образ — мистический пейзаж Коро — занял отведенное ему место над камином, и на этом была поставлена точка. Под ласковыми лучами заходящего солнца, вливавшимися в окна, мир воцарился в возрожденных апартаментах и в душе их хозяйки.
— По-моему, Сибилла, этим можно обойтись, — сказала она, обозревая арену своих действий.
— Придется, — отвечала Сибилла. — У тебя не осталось ни единой свободной тарелки, ни веера, ни шали. И если тебе вздумается прикрыть еще что-нибудь, останется лишь посылать на улицу и скупать у старых негритянок их пестрые платки. Но какой от всего этого прок? Ты полагаешь, твое убранство понравится в Вашингтоне хоть одной душе? Они сочтут тебя помешанной.
— Но существует еще и чувство долга перед самой собой, — невозмутимо возразила миссис Ли.
Сибилла — мисс Сибилла Росс — приходилась Маделине Ли сестрой. Но даже проницательнейший психолог вряд ли обнаружил хотя бы одну черту или особенность, в которой «ни совпадали, и именно по этой причине сестры были верными подругами.
Маделине исполнилось тридцать лет, Сибилле — двадцать четыре. Маделина с трудом поддавалась описанию, Сибилла была вся как на ладони. Маделина была женщиной среднего роста, с изящной фигурой, величаво посаженной головой и копной каштаново-золотистых волос, обрамлявших лицо, выражение которого постоянно менялось. Действительно редко случалось, чтобы глаза миссис Ли сохраняли тот же оттенок на протяжении двух часов кряду, однако по большей части они казались скорее синеватыми, чем серыми. Злые языки, завидовавшие ее улыбке, утверждали, будто она намеренно развивала в себе чувство юмора, чтобы щеголять своими зубами. Возможно, так оно и было; во всяком случае, Маделина вряд ли приобрела бы привычку разговаривать жестикулируя, если бы не знала, что руки у нее не только прелестны, но и выразительны. Подобно всем женщинам из Нью-Йорка, она одевалась согласно моде, однако с годами стала проявлять стремление к рискованной оригинальности. Поговаривали, будто она неуважительно отзывалась о своих соотечественницах, ставя им в вину слепое поклонение золотому тельцу — господину Ворту[7], и даже выдержала жестокую баталию с одной из своих приятельниц, известной модницей, когда та получила — и приняла — приглашение на полуденное чаепитие к Ворту». Все это, однако, объяснялось просто: миссис Ли обладала художественными наклонностями, которые, как известно, если вовремя их не пресечь, невесть куда могут завести. Пока они не причинили ей вреда. Скорее, наоборот, помогли созданию своеобразной атмосферы, окружающей лишь считанных женщин, — атмосферы, столь же невыразимой, как вечерняя заря, неуловимой, как дымка в бабье лето, и существующей лишь для тех, кто живет чувством, а не разумом. Сибилла обходилась без атмосферы. Воображение стушевывалось, не делая и попытки воспарить там, где появлялась Сибилла. Девица более простодушная, прямая, жизнерадостная, недалекая, сердечная и сугубо практическая редко ступала по земле. В ее уме не было места ни для надгробий, ни для путеводителей; она не стала бы жить ни в прошлом, ни в будущем, даже проводи она дни в церквах, а ночи в гробницах. «Она, слава богу, не так умна, как Маделина!» Маделина не слишком усердно посещала церковь: проповеди ее раздражали, а священники болезненно действовали на ее легко возбудимую нервную систему. Сибилла же, напротив, верила просто и истово; она принадлежала к общине Святого Павла и смиренно склонялась перед отцами-паулистами[8]. На балах ей всегда доставался лучший в зале партнер, и она принимала свой успех как должное: ведь она просила об этом бога! Во всяком случае, это укрепляло в ней веру. Маделина тактично остерегалась посмеиваться над сестрой или прохаживаться на счет ее религиозных воззрений. «Время терпит, — рассуждала она. — Сибилла сама порвет с религией, когда религия ее разочарует». Что же до регулярного посещения церкви, Маделина сумела без особого труда примирить их привычки. Сама она не бывала в церкви годами, утверждая, что служба порождает в ней антихристианские чувства. Но Сибилла обладала редким по тембру голосом, хорошо поставленным и разработанным. Маделина сама настояла, чтобы сестра пела в хоре, и благодаря этому маленькому маневру разногласия между ними в выборе пути стали не так заметны. Маделина не пела в церкви и, следовательно, могла не идти туда вместе с сестрой. Этот возмутительный софизм как нельзя лучше пришелся к месту: Сибилла искренне приняла его как самоочевидный рабочий принцип.