Генри Адамс - Демократия. Вашингтон, округ Колумбия. Демократия
Уже через десять минут этот преданный государственным делам деятель был у ее ног. Миссис Ли недаром ознакомилась с сенатом. С безошибочным чутьем она угадала общую для всех сенаторов черту — неутолимую и наивную жажду лести, порожденную ежедневным потоком похвал, исходивших от политических друзей и приспешников, и постепенно превратившуюся в такую же потребность, как для пьяницы рюмка спиртного, которую он заглатывает с тупой ухмылкой несказанного удовлетворения. Маделине достаточно было взгляда на лицо сенатора, чтобы понять: бояться грубой лести не надо. И только чувство самоуважения — ее, а не его — поставило некоторые пределы при использовании этой женской наживки.
Миссис Ли обратилась к сенатору, держась внешне просто и серьезно, со спокойным достоинством и явным сознанием собственной силы — верный признак того, что она была в высшей степени опасна.
— Вчера я слушала вас в сенате, мистер Рэтклиф, — начала она, — и рада, что мне предоставился случай сказать вам, какое сильное впечатление произвела на меня ваша речь. Она показалась мне совершенной. И, надо думать, сильно повлияла на умы, как вы считаете?
— Благодарю вас, мадам. Надеюсь, мое выступление послужит сплочению нашей партии, но пока мы еще не успели определить, каковы результаты. На это потребуется еще несколько дней.
Сенатор говорил в своей сенаторской манере — чеканной, снисходительной и чуть настороженной.
— Знаете, — продолжала миссис Ли, обращаясь к нему, словно к высокоценимому другу, и заглядывая прямо в глаза, — знаете ли, ведь мне все без исключения говорили, что я буду поражена, насколько Вашингтон оскудел политическими талантами. Но я не поверила, а послушав вашу речь, окончательно убедилась, что это не так. А как по-вашему, в конгрессе сейчас меньше способных политиков, чем прежде?
— Как вам сказать, мадам. Нелегко ответить на ваш вопрос. Управлять страной стало нынче сложнее, чем раньше. Многое изменилось. В общественной жизни сейчас действует много очень даровитых людей, гораздо больше, чем бывало. Но и критиковать их стали куда острее и чаще.
— Скажите, я ведь не ошибаюсь, когда нахожу в вас сходство с Дэниелом Уэбстером[11]? Я имею в виду вашу ораторскую манеру. Ведь вы, кажется, из тех же мест?
Миссис Ли коснулась слабого места сенатора Рэтклифа: голова его формой действительно напоминала голову Уэбстера, чем он, как и дальним родством с Истолкователем конституции, втайне гордился. Сенатор решил про себя, что миссис Ли женщина большого ума, а она, воспользовавшись тем, что ее собеседник скромно признал упомянутую ею близость, тут же повернула разговор на ораторское искусство Уэбстера, а вскоре перешла на обсуждение достоинств Клея и Калхуна[12]. Сенатор обнаружил, что его соседка по столу — светская дама из Нью-Йорка в изысканном туалете, с голосом и манерами завораживающе мягкими и благородными — читала речи Уэбстера и Калхуна! Она не нашла нужным сообщить сенатору, что по ее просьбе честный Каррингтон снабжал ее их сочинениями, отчеркивая те места, с которыми ей стоило ознакомиться, зато в течение разговора внимательно следила за тем, чтобы нить неизменно оставалась в ее руках, и, умело и с юмором критикуя уэбстеровское красноречие, не преминула заявить:
— Мои суждения, пожалуй, немногого стоят, — обронила она с улыбкой, глядя прямо в глаза довольного Рэтклифа, — но, сдается мне, наши отцы ценили себя непомерно высоко, и если вы меня не разубедите, то я останусь при мнении, что та часть вашей вчерашней речи, которая начиналась словами: «Наша сила — в этой пусть запутанной и перемешавшейся массе отдельных принципов, в волосах полуспящего исполина, имя которому партия», ни в чем — ни по языку, ни по образам — не уступает речам Уэбстера.
Сенатор от Иллинойса, словно огромный двухсотфунтовый лосось, потянулся к этой кричаще яркой приманке. Его белый жилет лишь серебристо сверкнул, когда он медленно всплыл на поверхность, заглотнув крючок. Ему и в голову не пришло нырнуть или сделать усилие, чтобы вырвать из себя колючую снасть. Напротив, он смиренно подплыл к ногам Маделины и позволил ей вытащить себя из родимой стихии, словно это было ему в радость. Оставим бедолагам-казуистам решать, вела ли Маделина честную игру, не обременила ли столь грубой лестью свою совесть и может ли женщина, не унижаясь, пойти на такую бесстыдную ложь. Самой ей даже мысль о лжи показалась бы оскорбительной. Она защищалась бы, говоря, что вовсе не возносила Рэтклифа, а только побранила Уэбстера, и в своем неприятии старомодного американского красноречия ни в чем не покривила душой. Правда, отрицать, что намеренно позволила сенатору сделать заключения, весьма далекие от тех, каких придерживалась сама, она не могла. Как не могла отрицать, что заранее обдумала, как польстить ему в пределах, нужных для ее целей, и была довольна тем, что ей это удалось. Еще прежде, чем они вышли из-за стола, сенатор полностью оттаял: заговорил естественно, умно и не без юмора, позабавил миссис Ли несколькими иллинойсскими историями, обрисовал чрезвычайно свободно политическую ситуацию в стране и кончил тем, что выразил желание навестить миссис Ли, если сможет надеяться застать ее дома.
— Субботними вечерами я всегда дома, — сказала миссис Ли.
В ее глазах он был верховным жрецом американской политики, человеком, облеченным знанием смысла таинств, владевшим ключом к политическим иероглифам. Через него она надеялась измерить глубины государственности, извлечь из ее илистого дна жемчужину, за которой гонялась, таинственную драгоценность, запрятанную где-то в недрах политики. Она жаждала понять этого человека, вывернуть его наизнанку, поставить на нем свой эксперимент, использовав, как молодая поросль физиологов использует лягушек и кошек. И что бы там в нем ни обнаружилось — хорошее или дурное, — цель ее была во всем этом разобраться.
Ну а он? Он был пятидесятилетним вдовцом с Запада, обитавшим в Вашингтоне в жалких меблированных комнатах, заваленных официальными документами и посещаемых разве что политиками и искателями должностей с Запада. На лето он уединялся в своем дощатом домишке с белеными стенами и зелеными ставнями, окруженном несколькими квадратными футами неухоженной травы и белым забором. Обстановка внутри была еще скуднее — железные печурки, клеенчатые коврики, холодные белесые стены, и в качестве единственного украшения — большая литография, портрет Авраама Линкольна в гостиной. Все это в Пеонии, в штате Иллинойс! О каком равенстве между ними можно было говорить? О какой надежде для него? О каком риске для нее? И все же мистер Сайлас П. Рэтклиф был вполне под пару Маделине Лайтфут Ли.
ГЛАВА III
Миссис Ли быстро вошла в моду. Ее гостиная стала любимым местом, куда устремлялись мужчины и женщины, постигшие искусство заставать ее дома — искусство, которым владел далеко не каждый. Чаще всех ее посещал Каррингтон, на которого смотрели почти как на члена семьи, и если Маделине требовалось взять из библиотеки книгу или за столом не хватало мужского общества, он неизменно, чего бы это ему ни стоило, обеспечивал ее и тем, и другим. Таким же неустанным посетителем ее гостиной был старый барон Якоби, болгарский посланник, без памяти влюбившийся в обеих сестер, как всегда влюблялся в каждое хорошенькое личико и ладную фигурку. Остроумный и циничный, этот прожившийся парижский roue[13] уже несколько лет обитал в Вашингтоне, где его удерживали долги и высокое жалованье, хотя не переставая сетовал на отсутствие оперы и время от времени выезжал по каким-то таинственным делам в Нью-Йорк. Он не пропускал ни одной новинки французской и немецкой литературы, особенно романы, знавал или по крайней мере встречал всех знаменитостей века — от героев до негодяев, хранил в памяти тьму забавных историй, превосходно разбирался в музыке, не боясь указывать Сибилле на недостатки в ее пении, и, будучи знатоком по части изящных безделиц, подтрунивал над мешаниной из всякой всячины, выставленной напоказ Маделиной, однако нет-нет да приносил ей то персидское блюдо, то старинное шитье, уверяя, что они очень хороши и сделают честь ее дому. Старый грешник, он любил все порочное, но соблюдал условности, принятые в англосаксонском обществе, а как человек умный, не навязывал своих мнений другим. Он охотно женился бы на обеих сестрах сразу — охотнее, чем на одной из них, но, как сам однажды с жаром сказал Сибилле: «Будь я на сорок лет моложе, мадемуазель, вам следовало бы петь для меня свои арии не столь равнодушно!» Его друг господин Попов, молодой русский живого ума и веселого нрава, с резко выраженными калмыцкими чертами, влюбчивый и впечатлительный, как девушка, страстно любил музыку и часами висел над фортепьяно, когда за ним сидела Сибилла. Он познакомил ее с русскими песнями и научил их петь, но, если говорить начистоту, ужасно утомлял Маделину, которой из-за него приходилось играть роль дуэньи при младшей сестре.