Евгений Морозов - Интернет как иллюзия. Обратная сторона сети
В 1995 году те, кто свято верил в способность информации сокрушить авторитаризм, обрели манифест длиной в книгу. “Демонтаж утопии: как информация прикончила Советский Союз”, книга Скотта Шейна, который в 1988–1991 годах служил корреспондентом газеты “Балтимор сан” в Москве, попытался так обосновать значимость информации: “Советскую иллюзию погубили не танки и бомбы, а факты и мнения, информация, скрываемая десятилетиями”.
Огромную роль, по Шейну, сыграло то, что в эпоху гласности, когда открылись информационные ворота, люди одновременно узнали правду и о бесчинствах КГБ, и о жизни на Западе. Шейн оказался не так уж неправ: доступ к скрываемой властями информации раскрыл ложь, нагроможденную советским режимом. (Учебники истории подверглись столь серьезным изменениям, что в 1988 году пришлось отменить всеобщий экзамен по этому предмету, поскольку было неясно, можно ли считать историей прежний учебный курс.) По словам Шейна, “обычная информация, голые факты, взрывались как гранаты, разрушая систему и ее легитимность”.
Товарищ! Придержи информационную гранату
Взрывоопасные факты – хороший образ для публицистического дискурса, но это не единственная причина, почему эта идея столь популярна. Она неизменно выводит на первый план людей, а не некие абстрактные исторические или экономические силы. Любые трактовки финала холодной войны, в которых главной является информация, отдают приоритет вкладу диссидентов, участников демонстраций, НКО перед структурными, историческими факторами: неподъемным внешним долгом центральноевропейских государств, спадом в советской экономике, неспособностью Организации Варшавского договора противостоять НАТО.
Те, кто отвергает структурное объяснение, считая события 1989 года подлинно народной революцией, видят в толпах на улицах Лейпцига, Берлина и Праги средство давления на коммунистические институты, которое их в итоге и погубило. “Структуралисты” же не придают толпе большого значения. По их мнению, к октябрю 1989 года коммунистические режимы были и в политическом, и в экономическом отношении мертвы, и даже если на улицы не вышло бы столько людей, они все равно были обречены. А если восточноевропейские правительства были недееспособны и не могли – либо не хотели – сражаться, то героизм манифестантов значит гораздо меньше, чем предполагает большинство исследователей, для которых важнее всего фактор информации. Позировать на фоне мертвого льва, сдохшего от несварения, не так интересно.
Спор о том, кто победил коммунизм в Восточной Европе – диссиденты либо некие обезличенные общественные силы, – возобновился в виде научной дискуссии о том, существовало ли при коммунизме подобие “гражданского общества” (любимое словечко многих фондов и учреждений развития) и сыграло ли оно сколько-нибудь значительную роль как катализатор общественного протеста. Спор о гражданском обществе имеет громадное значение для будущего политики, нацеленной на защиту свободы интернета, – отчасти потому, что этому туманному концепту часто приписывают революционный потенциал, а блогеров почему-то считают авангардом перемен. Но если оказывается, что диссиденты и гражданское общество не сыграли заметной роли в разрушении коммунизма, то и всеобщее ожидание новой волны интернет-революций может быть преувеличенным. А к этому стоит относиться трезво, поскольку слепая вера в могущество гражданского общества, точно так же, как вера в силу инструментов проникновения сквозь брандмауэры, в итоге приводит к вредной политике, к неэффективным действиям.
Стивен Коткин, известный специалист по советской истории из Принстонского университета, утверждает, что миф о гражданском обществе как движущей силе антикоммунистических перемен является большей частью изобретением западных ученых, спонсоров и журналистов: “В 1989 году ‘гражданское общество’ не могло расшатать советский социализм по той простой причине, что гражданского общества в странах Восточной Европы еще не существовало”. У Коткина есть все основания так говорить: в начале 1989 года, по данным органов госбезопасности Чехословакии, в стране насчитывалось не более пяти сотен активных диссидентов, а костяк движения состоял примерно из шестидесяти человек. Даже после начала в Праге акций протеста диссиденты требовали выборов, а не свержения коммунистического правительства. Тони Джадт, признанный знаток восточноевропейской истории, заметил, что под “Хартией-77” Вацлава Гавела подписались около двух тысяч человек, а население Чехословакии составляло тогда 15 миллионов. Диссидентское движение в ГДР не сыграло заметной роли в уличных манифестациях в Лейпциге и Берлине, и едва ли можно сказать, что такие движения существовали в Румынии и Болгарии. В Польше подобие гражданского общества существовало, но в то же время в 1989 году там почти не было заметных акций протеста. Коткин справедливо заметил, что “точно так же, как ‘буржуазия’ по большей части была продуктом 1789 года, ‘гражданское общество’ стало скорее следствием, чем причиной событий 1989-го”.
Но даже если гражданского общества как такового и не было, люди все же вышли на Вацлавскую площадь в Праге и провели холодные ноябрьские дни, скандируя антиправительственные лозунги под неусыпным надзором полиции. Какую бы роль ни сыграли толпы, они не помешали делу демократии. Если считать, что присутствие толпы имеет значение, то наиболее эффективный способ вывести ее на улицы тоже играет важную роль. Внедрение фотокопировального аппарата, который печатает листовки вдесятеро быстрее прежнего, было настоящим прорывом, как и любые другие перемены, которые помогают людям делиться друг с другом своими инициативами. Если вы узнаете, что двадцать ваших друзей присоединятся к готовящейся акции протеста, то шанс, что вы последуете за ними, увеличивается. Поэтому “Фейсбук” и стал поистине божьим даром для протестных движений. Было бы глупо отрицать, что новые средства коммуникации могут увеличить вероятность и масштабность акций протеста.
Тем не менее восточноевропейские режимы еще не были мертвы и могли остановить любой “информационный каскад”. Похоже, что восточногерманский режим просто не пожелал подавить первую волну протестов в Лейпциге, понимая, что в этом случае обречен на коллективное самоубийство. Кроме того, в 1989 году, в отличие от 1956 или 1968 года, советские лидеры, помнившие жестокость своих предшественников, не считали кровавые репрессии приемлемым способом решения проблем, а восточногерманская верхушка была слишком слаба и нерешительна для того, чтобы начать их самостоятельно. Перри Андерсон, один из самых проницательных исследователей новейшей истории Восточной Европы, заметил, что “ничто в Восточной Европе не могло фундаментально измениться до тех пор, пока советская армия была готова открыть огонь. Все стало возможно тогда, когда фундаментальные перемены начались в самой России”. Утверждать, будто фотокопировальные аппараты вызвали перемены в России и в остальной Восточной Европе, – значит упростить историю настолько, что можно вообще ею не заниматься. Речь, конечно, не о том, что они не сыграли никакой роли, но о том, что нельзя считать их единственной причиной перемен.
Когда радио сильнее танков
Настоящий урок холодной войны заключается в том, что возросшая эффективность информационных технологий по-прежнему ограничена внутренней и внешней политикой существующего режима. Если политика начинает меняться, можно воспользоваться новыми технологиями. Сильное правительство, обладающее волей к жизни, сделает все для того, чтобы лишить интернет способности мобилизовать массы. Поскольку интернет привязан к инфраструктуре, это не так уж трудно осуществить: правительства почти всех авторитарных государств контролируют коммуникационные сети и могут отключить их при первых же признаках общественного протеста. Китайские власти, обеспокоившись в 2009 году растущим недовольством населения Синьцзян-Уйгурского автономного округа, попросту отключили все интернет-коммуникации в этом регионе на десять месяцев. В менее угрожающей ситуации хватило бы и нескольких недель. Разумеется, информационный блэкаут может привести к значительным экономическим потерям, однако между блэкаутом и мятежом чаще выбирают первое.
Протестующие постоянно бросают вызов даже самым сильным авторитарным правительствам. И наивно думать, будто авторитарные правительства воздержатся от крутых мер из-за боязни быть обвиненными в жестокости, даже если каждый их шаг будет заснят на камеру. Скорее всего, они просто научатся жить с этими обвинениями. Советский Союз, не колеблясь, послал танки в Венгрию в 1956 году и в Чехословакию – в 1968. Китайцы вывели на площадь Тяньаньмэнь солдат, невзирая на существование сети факс-машин, с помощью которых оппозиционеры передавали информацию на Запад. Присутствие иностранных журналистов в Мьянме не удержало хунту от разгона марша буддийских монахов. Во время тегеранских событий 2009 года правительство, которому было известно, что у многих демонстрантов с собой мобильные телефоны, все же разместило на крышах снайперов и приказало стрелять. (Возможно, один из них убил двадцатисемилетнюю Неду Ага-Солтан. Девушка, чья смерть запечатлена на видео, стала героиней “Зеленого движения”. Одна из иранских фабрик даже выпускает ее статуэтки.) Мало оснований считать, что лидеры (по крайней мере те, кому не светит Нобелевская премия мира) воздержатся от насилия только потому, что о нем станет всем известно.