Джон Кин - Демократия и декаданс медиа
Между тем некоторые критики деприватизации публично призывают юридически закрепить право граждан удалять все следы их прошлой «частной» коммуникации с другими, накопившиеся вплоть до сего дня. Цифровые коммуникационные технологии рассматриваются в этом случае как обоюдоострый меч: хотя индивиды вовсю пользуются коммуникационным изобилием, их жизням могут нанести вред оцифровка, дешевые хранилища информации, простота поиска отдельных ее составляющих, глобальный доступ и все более мощные программные средства – все это вместе увеличивает опасности навеки сохраняющейся цифровой памяти о нашей частной жизни, например, старой информации, вырванной из контекста, компрометирующих фотографий или сообщений, к которым могут получить доступ работодатели или политические враги. По мнению этих сторонников неприкосновенности частной жизни, если изобретение письма позволило людям многие поколения и годы хранить воспоминания, коммуникационное изобилие – это нечто совершенно другое: оно представляется потенциальной угрозой для нашей индивидуальной и коллективной способности забывать вещи, которые должны быть забыты. Прошлое становится вечно настоящим, которое можно воспроизвести одним щелчком переключателя или нажатием кнопки. Эта линия критики предполагает, что проблема цифровых систем не только в том, что они помнят вещи, которые иногда лучше забыть. Она еще и в том, что они мешают нашей способности принимать взвешенные решения, не отягощенные грузом прошлого[49]. В то же время, занимая похожую позицию, новое поколение технически грамотных активистов, защищающее неприкосновенность частной жизни и связанное с такими сетевыми организациями, как Privacy International и Open Rights Group, запустило ряд публичных программ, например, в защиту более строгого применения правил, определяющих сроки действия тех или иных данных, за развитие технологий по защите частной жизни (так называемых PET), а также против некоторых явлений – публично доступной геопространственной информации о частных жилищах; правительственных инициатив по регулированию доступа к сильной криптографии; корпоративного злоупотребления базами данных о клиентах; нерегулируемой прослушки и хакерских подразделений медийных организаций[50].
Все эти процессы, сфокусированные на «праве на неприкосновенность частной жизни», подтверждают то, что коммуникационное изобилие выявляет неустойчивость и глубочайшую амбивалентность разделения публичного и приватного, которое, если говорить на языке философии, защищалось как священная первооснова либеральными мыслителями XIX в., например английским автором политических сочинений и парламентарием Джоном Стюартом Миллем или крупнейшим немецким философом свободы Вильгельмом фон Гумбольдтом[51].
Их требование обязательно четко отделять «приватное» (считающееся областью эгоистичных действий) от «публичного» (т. е. сферы действий, затрагивающих других) больше не выглядит реалистичным. В эпоху коммуникационного изобилия частная жизнь, определяемая как способность индивидов контролировать то, какую именно часть своей жизни они показывают другим, т. е. их «право на то, чтобы остаться в одиночестве»[52], трактуется в качестве весьма сложного и ставшего предметом общественного обсуждения права. Споры о неприкосновенности частной жизни и «вторжении» в нее давно приобрели политическое значение. В них подчеркивается, прежде всего, растущее общественное понимание изменчивого и обратимого характера различия публичного и приватного, которое уже нельзя прочитать однозначно, как хотелось бы многим либералам Европы XIX в., т. е. в качестве бинарной оппозиции, отлитой в граните, или в качестве божественной и таинственной ценности. Благодаря коммуникационной революции нашего времени различие приватного и публичного стало считаться ценным, но амбивалентным наследием былых времен.
Сфера «приватного» рассматривается в качестве хрупкого «временно спокойного места»[53], которое обычно служит убежищем, где можно укрыться от вмешательства других, но при этом оно может выступать убежищем и для мошенников. Иначе говоря, коммуникационное изобилие демонстрирует глубинную двусмысленность, таящуюся в самом различии приватного и публичного. Оно побуждает отдельных людей и группы гражданского общества проявлять большую гибкость в рассуждениях о приватном и публичном, а также больше учитывать контекст этих категорий. Граждане вынуждены осознать то, что их «частные» суждения по вопросам общественной важности могут отличаться и от актуально существующих, и от желательных норм, разделяемых обществом. Также они учатся соглашаться с тем, что бывают времена, когда неприятная публичная огласка «частных» действий (или их «раскрытие») является вполне оправданной, например, когда речь идет о лживых политиках, людях, вероломно играющих на собственных сексуальных предпочтениях, или даже руководителях (итальянский пример – Берлускони), отчаянно стремящихся доказать свою мужественность[54]. Наконец, граждане начинают понимать, что некоторые вещи наверняка лучше оставить в тайне. Они учатся тому, что бывают моменты, когда неприкосновенность частной жизни (некоторые вопросы – не дело других; индивиды и группы должны иметь право не выступать свидетелями по собственным поступкам и не комментировать их) оказывается весьма ценным наследием. Вот почему они поддерживают сохранение «приватного» статуса некоторых областей социальной и политической жизни – так, например, журналисты стремятся защитить анонимность своих источников, а некоторые общественные кампании выступают против использования государством камер для скрытого видеонаблюдения и других методов неразрешенного наблюдения.
Новое макрекерство
Наряду с демократизацией доступа к информации и политизацией различия публичного и приватного есть еще и третий демократический тренд, заслуживающий упоминания, – активная деятельность граждан, журналистов и контролирующих институтов, которая сводится к закидыванию органов власти «разоблачениями» и фактами, требующими «публичной огласки». Этот третий тренд можно назвать макрекерством, если использовать этот чудесный американизм – неологизм, возникший в конце XIX в., и обозначавший новый стиль журналистики, занятой публичным разоблачением коррупции[55]. Такие авторы, как Линкольн Стеффенс, Ида Тарбелл и Джейкоб Риис, называли себя общественными журналистами, пишущими для публики, жадной до фактов из жизни Америки тех времен. Вполне в соответствии со значением термина «макрекер» они не считали частную жизнь какой-то священной ценностью. Они полагали, что частные жизни богатых и власть имущих должны получить публичную огласку, если это имеет хоть какое-то значение для «общественных интересов». Ради этого они использовали новые методы расследования, например, интервью; несмотря на протесты (их часто ругали, называя сплетниками и прилипалами), они сумели воспользоваться обусловленным рекламой ростом тиража газет, журналов и книг, а также массовыми, более дешевыми методами производства и распространения и стали писать длинные, весьма подробные статьи и даже целые книги, в которых излагались сенсационные факты о темных коррупционных делишках в правительстве, растрате средств, махинациях в сфере бизнеса и социальном разложении.
Одна из представительниц этого направления, родившаяся в Пенсильвании журналистка, Нелли Блай (1864–1922) (илл. 5) совершила смелый, но опасный поступок: по заданию руководимой Джозефом Пулицером газеты «New York World» она притворилась сумасшедшей, чтобы опубликовать впоследствии репортаж из женской психиатрической лечебницы, написанный под прикрытием. Другие макрекеры открыто бросали вызов воротилам мира политики и бизнеса. Они готовы были заплатить любую цену, лишь бы поставить под вопрос промышленный прогресс. Макрекеры набросились на алчность, обманы и низкие стандарты в области государственного здравоохранения и страхования. Они обличали детский труд, проституцию и алкоголизм. Они взывали к обновлению городской жизни, которое должно было бы покончить с трущобами в городах. К 1905 г. макрекеры стали силой, с которой приходилось считаться, что было доказано Уильямом Рандольфом Херстом, который купил журнал «Cosmopolitan»; заслуженный репортер этого издания Дэвид Грэм Филлипс тут же начал публиковать серию статей под названием «Предательство сената», в которых сенаторы предстали ничтожествами, поскольку изображались как пешки промышленников и финансистов, как люди, подорвавшие принцип, согласно которому представители должны служить всем своим избирателям.