Генри Адамс - Демократия. Вашингтон, округ Колумбия. Демократия
Их встречи выглядели так, словно они давно уже были женаты, но все еще желали друг друга. Но, в конце концов, они знали друг друга с детства, и их связь можно было рассматривать просто как продолжение дружеских отношений. За последнее время Питер с отвращением заметил, что пользуется жаргонными словечками вроде «отношения»; он набрался их у Иниэса и его друзей, которые были повально заражены напыщенной фразеологией психиатрии — лженауки, бывшей ныне чуть ли не еще в большей моде, чем френология в прошлом столетии. Но хотя Питера и трогала вера простаков в эти новые таинства, его тревожило то, что интеллектуалы пытаются переосмыслить жизнь и искусство с помощью понятий, почерпнутых у этих врачевателей людских душ, которые, подобно земным отцам церкви, воевали между собой, каждый притязая на монопольное владение истиной и объявляя всех других еретиками. Первой жертвой этих яростных стычек оказался английский язык. Нетерпеливое стремление всесторонне осветить сферу личного общения привело к такому словотворчеству, словно тонкая игра чувств была наукой, в которой непременно надо было давать имена новым, доселе неизвестным вещам. И одним из величайших открытий, Винландом[78] отважных землепроходцев, был термин «отношения» — словечко, казавшееся Питеру еще более отвратительным, чем еще не сотворенные, но теоретически возможные «освязевление» или «любвение».
— Ну, а чему ты улыбаешься теперь?
— Эротическому наслаждению. Нормальному рефлексу мужчины.
— Нет, это не так. Они хмурятся.
— А ты что, всегда держишь глаза открытыми? И кто это «они»?
— Я наблюдала. Конечно, я говорю о Билли.
Питер пришел в восторг. Они условились, что он никогда не будет упоминать о ее муже. А вот теперь не он, а она нарушила запрет.
— Как ты думаешь, он знает про все это? — Питер, неизвестно почему, указал на холодильник.
— Нет, конечно. Если бы он знал, уж он такого бы наговорил. Нет, он вполне всем доволен. Он думает, что может вертеть тобой как угодно, и поэтому настроен миролюбиво.
Питер сделал вид, что не заметил шпильки. Придет время, и он справится с Билли. Но вот справиться с Дианой — это уже нечто другое.
— Тебе надо развестись с ним.
— Возможно. Когда-нибудь.
— Не то чтобы я верил в брак… — Он уже говорил об этом.
— Я тоже! — отозвалась Диана с необычной горячностью. Затем соскочила с постели и стала надевать пояс. — Нам пора.
Питер с удовольствием констатировал, что форма, которая совсем недавно была ему тесна, теперь в результате двухнедельного поста свободно болтается на нем. Он снова станет худощавым — раз и навсегда. В промежутке между потрясением, которое он испытал, узнав о смерти Скотти, и основанием журнала Питер как бы сбросил с себя свое прежнее пассивное «я» — перестал читать книги только для того, чтобы узнать, кто он такой, или часами слушать Иниэса и его друзей в надежде, что их разговор вдруг перейдет на него и кто-нибудь наконец откроет ему, кто он такой и что он из себя представляет, и тогда ему станет ясно, чем заполнить грядущие годы. Теперь он, разумеется, это знал. Он родился для того, чтобы быть издателем, как и его отец. Приятная ирония судьбы.
— Что ты читаешь? — Диана причесывалась, глядя в раскрытую книгу, лежавшую на столе.
— Как обычно, десять книг одновременно.
— Нет… Я спрашиваю про эту. — Прищурившись, она посмотрела заглавие — уже смеркалось — Уолтер Мэп. Кто это?
— Двенадцатый век. Историк. Поэт. Автор книги «De nugis curialium»[79]. Следовало бы притвориться, что я читаю его по-латыни. Но я не притворяюсь.
Диана полистала страницы и остановилась на подчеркнутом Питером месте. «Когда я начну гнить, эта книга приобретет особый интерес… наступит век обезьян (как сейчас), а не людей; они будут глумиться над своим настоящим, и они не будут терпимы к достойным людям. Каждому веку претит современность; каждый век, начиная с первого, завидовал прошлому, предпочитая его самому себе». Диана закрыла книгу; прочитанное явно произвело на нее впечатление.
— Ты действительно читаешь все подряд?
— Я хочу знать все.
— За исключением того, что знают другие, например Маркса и Фрейда.
— Раз их знают все, к чему мне их знать? В крайнем случае мне всегда их растолкуют. Люди это любят…
— Вот не знала, что слово «современность» уже тогда было в ходу.
— А по-моему, вообще нет понятия более древнего, чем современность. Мне больше нравится то место насчет «века обезьян». Именно так следовало назвать наш журнал.
— Это было бы слишком в лоб. К тому же обезьяны не читают.
— Этого-то я и боюсь. Будем надеяться, Айрин готова раскошелиться.
Они кончили одеваться уже в полутьме. Затем они сблизились, словно две тени, и Диана неожиданно спросила:
— Что ты об этом думаешь? И мы ведь стареем.
— Жду не дождусь!
— Ты это серьезно?
— Ну конечно. Я хочу быть средних лет. Быть всецело самим собой, целиком войти в жизнь, на радость или на горе. Только худощавым, — добавил он. Она засмеялась.
— Я, кажется, тоже не прочь повзрослеть, — задумчиво сказала она. — Но почему людям средних лет хочется казаться молодыми, в то время как мы… в то время как я ничего не получаю от своей молодости? — Ее лицо было печально.
— Спасибо, — сказал он, одновременно развеселившись и обидевшись.
— Ой! — рассмеялась она, и он с неожиданной болью понял, что увлечен ею сильнее, чем она им. К счастью, отчаиваться было не в его натуре. Выходя из квартиры, он знал, что рано или поздно причинит ей боль и сравняет счет.
Фредерика встретила их радушно.
— Диана! Ты чудесно выглядишь! Как Билли? Почему он не пришел? — Пока Диана отвечала, Фредерика вполголоса сказала Питеру: — Ее еще нет.
— Не беспокойся, придет. — Ужас матери не столько забавлял, сколько приводил его в недоумение, потому что в нем не было ничего личного. Фредерика ничего не имела против Айрин Блок. Но два тысячелетия христианского учения сделали свое дело. Поскольку Айрин Блок терзала священную плоть и в безумном ослеплении запятнала себя кровью Агнца, она была нечиста и ей не следовало бы обедать в Лавровом доме.
— Слава богу, они все говорят по-английски, — сказала мать, перечисляя ему гостей, среди которых был русский со стальными зубами. — Теперь у нас уже не то, что прежде, — добавила она, и непонятно было, жалеет она или радуется. С началом войны конгресс потерял свой общественный вес. Сенаторов теперь не часто можно было увидеть в Лавровом доме. Значительными людьми теперь были начальники правительственных комитетов, ведающих стабилизацией цен и увеличением производства. Этих царей, как называла их печать, обхаживали все. Некоторые из этих людей присутствовали и в гостиной Блэза, к восторгу остальных гостей, по большей части иностранцев — членов различных миссий. Старый Вашингтон представляла лишь общительная чета Шэттак. Эти люди умели ладить с кем угодно.
— А вот и наш юный издатель! — весело воскликнул Блэз, вкладывая в свой голос презрение пополам с нежностью.
— А это наш… старший издатель, — ответил сын, не собираясь служить ковриком для ног даже столь почтенному старому мошеннику.
Однако Блэз сделал вид, что не слышит. Он повернулся к своим собеседникам — сплошь иностранцам, за исключением министра, недавно введенного в состав правительства, новичка в Вашингтоне.
— В сущности, мой сын не солдат, хотя и носит военную форму. Он издает журнал. Скажи им, что за журнал. — Блэз по-волчьи осклабился на Питера, который понимал, что отец говорит это вовсе не со зла.
— Журнал, — начал Питер звонким, как у школьника, голосом, — несколько длиннее в длину, чем в ширину, и печатается в два столбца на грубой оберточной бумаге. — Он сделал паузу и улыбнулся отцу. — Думаю, примерно так можно его описать.
Гости ограничились неуверенными смешками, не зная, как отнесется к этому хозяин. Но Блэз от души расхохотался.
— Да, примерно так, господа. Вот только цвет у него будет розовый!
— Да, он будет социалистический, — сказал Питер так, словно речь шла о шрифте. — Но не догматический.
— Ну что за прелесть эти ребята! Они даже не подозревают, до чего хорошо им живется. Недолго думая, он основывает на деньги капиталиста журнал, который хочет покончить с капитализмом.
— Во всяком случае, не на твои деньги. — Питер хотел, чтобы это сразу было всем ясно.
Блэз впервые проявил признаки раздражения.
— Нет, не на мои, мои деньги никогда на это не пойдут. Это деньги…
В эту минуту источник поддержки Питера со стороны капитала вошел в комнату. Вечернее платье Айрин выглядело слишком ярко, слишком индивидуально, слишком модно на фоне тонко рассчитанной старомодности Лаврового дома. Все взгляды устремились на нее. На какой-то момент она задержалась в дверях, затем увидела Питера и двинулась к нему; Питер направился ей навстречу.