24/7. Поздний капитализм и цели сна - Джонатан Крэри
Философ Эммануэль Левинас — один из нескольких мыслителей, которые пытались постичь значение бессонницы в контексте истории последних десятилетий[7]. Бессонница, утверждает он, — это способ представить себе крайнюю проблематичность индивидуальной ответственности перед лицом катастроф нашей эпохи. Повсеместная очевидность бессмысленного насилия и причиняемых им человеческих страданий — это часть модернизированного мира, в котором мы живем. Это очевидность во всех ее смешанных формах — яркий свет, который должен до основания потрясти любую самоуспокоенность, должен исключить мирную рассредоточенность любого сна. Бессонница соответствует необходимой бдительности, отказу игнорировать ужас и несправедливость, охватившие мир. Это тревожная попытка избежать невнимания к мучениям другого, но также и тревога перед лицом разочаровывающей неэффективности этики бдительности; акт свидетельствования, однообразие которого легко может стать продолжением ночи, катастрофы. Бессонница не является ни чем-то публичным, ни полностью приватным. Для Левинаса она всегда парит между эгоцентризмом и радикальной деперсонализацией; она не исключает заботы о другом, но не помогает создать четкое ощущение пространства для присутствия этого другого. Это то место, где мы сталкиваемся с почти полной невозможностью жить гуманно. Ибо бессонницу следует отличать от беспрестанного бодрствования, которое создавало бы почти невыносимое внимание к страданиям и безграничную ответственность.
Мир 24/7 — это расколдованный мир, с его искоренением тени и тьмы и чередования времен. Это мир, идентичный самому себе, мир с самым поверхностным прошлым и, следовательно, принципиально лишенный призраков. Но однородность этого настоящего — результат фальшивой яркости, претендующей на то, чтобы распространиться повсюду и исключить любую тайну или непознаваемость. Мир 24/7 создает видимость эквивалентности между существующим и непосредственно доступным или готовым к использованию. Призрачное — это в некотором роде вторжение в настоящее или нарушение его чем-то из другого времени, тенями того, что не было стерто модерном, тенями жертв, которые не будут забыты, не свершившимся освобождением. Режим 24/7 может нейтрализовать или поглотить многие неприятные моменты подобного возвращения, потенциально способные подорвать реальность и идентичность настоящего и его видимую самодостаточность. Одно из самых проницательных размышлений о месте призрачного в освещенном мире без дня и ночи — фильм Андрея Тарковского «Солярис» (1972). Это история о нескольких ученых на космическом корабле, вышедшем на орбиту вокруг далекой загадочной планеты, чтобы наблюдать за происходящими на ней событиями для выявления возможных несоответствий с действующей научной теорией. Для обитателей ярко освещенной, искусственной среды космической станции бессонница — хроническое состояние. В обстановке, несовместимой с отдыхом или уединением, когда каждый из них все время на виду, в овеществленном состоянии, когнитивный контроль ломается. В таких экстремальных условиях человек не только видит галлюцинации, к нему являются призраки, которые в фильме называются гостями. Сенсорная бедность обстановки космической станции и исчезновение суточного цикла ослабляют психологическую хватку индивида над стабильным настоящим, разрешая сновидению как носителю памяти переместиться в жизнь бодрствования. Для Тарковского эта близость призрачного, близость живой силы памяти оказывается тем, что позволяет оставаться человеком в нечеловеческом мире и переносить бессонницу и жизнь на виду. Заняв свое место в узком пространстве культурного эксперимента в Советском Союзе начала 1970-х, «Солярис» показывает, что признать и подтвердить эти призрачные возвращения после их упорного отрицания и подавления — путь к достижению свободы или счастья.
Одно из течений современной политической теории рассматривает жизнь на виду как один из фундаментальных или трансисторических аспектов того, что всегда составляло человеческую личность. Личность не является чем-то автономным или самодостаточным, ее нельзя понять иначе, как в связи с тем, что находится вне ее, в связи с инаковостью, с которой она сталкивается[8]. Только в состоянии уязвимости можно открыться к зависимостям, которыми живет общество. Тем не менее сейчас мы находимся в том историческом моменте, когда само по себе состояние открытости миру оказалось оторвано от его связи с общественными формами, которые предлагали хотя бы условные гарантии или заботу.
Особенно актуально для нас исследование этих проблем в работах Ханны Арендт. На протяжении многих лет она использовала метафоры света и видимости в своих теориях о том, что же необходимо для существования сколько-нибудь содержательной политической жизни. Чтобы личность могла иметь политический вес, необходим баланс, постоянное перемещение между яркой, даже ослепляющей открытостью общественной деятельности и защищенной, укрытой от посторонних глаз сферой домашней или частной жизни, то есть того, что она называет тьмой потаенного и утаиваемого. В другом месте она говорит о «светотени, скудно озаряющей нашу интимную приватную жизнь». Без этого пространства или времени уединения, вдали от «блеска, каким постоянное присутствие других людей заливает публичное пространство», не может быть и речи о взращивании уникального «я», того «я», которое могло бы вносить содержательный вклад в обсуждение общего блага.
Для Арендт личная сфера — нечто отличное от индивидуального стремления к материальному счастью, когда «я» определяется через приобретательство, через то, что оно потребляет. В книге «Vita activa, или О деятельной жизни» она подробно рассматривает эти две сферы с точки зрения ритмического баланса между истощением и регенерацией: истощением, возникающим в результате труда или активности в мире, и регенерацией, которая регулярно происходит в замкнутой и затененной домашней обстановке. Арендт прекрасно осознавала, что ее модель взаимоподдерживающих отношений между общественным и частным лишь изредка актуализировалась исторически. Но она видела, что самой возможности такого баланса серьезно угрожает рост экономики, в которой «во всяком предмете видят бросовый товар и расходуют, и снова выбрасывают вещи почти сразу по