Дитер Томэ - Вторжение жизни. Теория как тайная автобиография
Теперь, вероятно, для меня, Фибелева жизнеописателя, нет ничего в мире важнее, как с грудами исторических источников в кармане отправиться как можно быстрее в родную деревню Фибеля, поселиться там на некоторое время, дабы установить то, что нужно, чтобы из всех этих клочков бумаги склеить такой воздушный шар, чтобы он, как только я добавлю своего огня, надулся и округлился достаточно, чтобы повисшего на нем героя поднять <…> от земли в воздух и в небо.[258]
Виктор Шкловский (1893–1984)
Высаженный матрос
Имя Шкловского ассоциируется прежде всего со статьей «Искусство как прием» (1916). В этом программном тексте русского формализма он резко отверг представление, будто искусство является «мышлением в образах», и выдвинул принципиальный тезис о «сделанности» искусства. На первом плане для него стоит не отображение реальности, а сочетание приемов, дающее новый, остраненный взгляд на вещи. Восприятие нужно деавтоматизировать. К важнейшим художественным приемам Шкловский относит остранение – необычное изображение якобы известного явления. Он считается наиболее радикальным из русских формалистов.
Текстоцентрическая концепция литературы виной тому, что формализму приписывают резкую враждебность к биографии. Действительно, формалисты отрицали традиционное филологическое представление о единстве жизни и творчества, как оно выражено, например, у Дильтея.[259] Конечно, биография попала в зону видения формалистов. В 1923 году Борис Томашевский публикует статью, где анализирует взаимоотношения между биографией и литературой в функционалистской перспективе.[260] Томашевский начинает с традиционного вопроса, способствует ли биография автора пониманию его произведения. Но он придает этой проблеме решительно новый поворот: Томашевский не исходит из «переработки» жизни в поэзии, а толкует саму биографию как текст, производимый так же сознательно, как и произведение. Томашевский называет эту стилизованную биографию «биографической легендой», предпосылаемой автором своему произведению.[261]
Можно предположить, что Шкловский, с самого начала решительно отвергавший миметическое понимание литературы, именно биографический текст воспринимал как интересный вызов. Наряду с литературоведческими работами, Шкловский оставил огромную массу автобиографической прозы. Конечно же, ему важен не пересказ того, «что было», а конструирование для него значимого. Поэтому он выводит на авансцену не какое-то претендующее на аутентичность я, а «литературную личность».[262] Это понятие восходит к ставшей классической статье Юрия Тынянова «Литературный факт» (1924), посвященной Шкловскому. Там Тынянов пишет:
Авторская индивидуальность не есть статическая система, литературная личность динамична, как литературная эпоха, с которой и в которой она движется. Она – не нечто подобное замкнутому пространству, в котором налицо то-то, она скорее ломаная линия, которую изламывает и направляет литературная эпоха.[263]
Расхождение биографического переживания и биографического рассказа было обусловлено в случае Шкловского политической необходимостью. В 1917 году он сначала поддержал Временное правительство, а 5 августа даже получил из рук генерала Корнилова Георгиевский крест за отвагу в бою. После Октябрьской революции он выбрал сторону эсеров, вскоре отстраненных от власти и представших перед судом. В 1918 году он готовил бомбовые атаки против большевиков в Поволжье.[264] В конце 1918 года он, однако, прекращает сопротивление и пишет автобиографическую повесть «Сентиментальное путешествие». Уже отсылка к Лоренсу Стерну в названии указывает, что Шкловский не ставит в качестве организующего принципа текста ни хронологию, ни собственную персону. Если разобраться, у этого текста вообще нет организующего принципа. Шкловский описывает свое восприятие Первой мировой войны и одновременно рассказывает, чем это восприятие было структурировано:
Я не люблю книги Барбюса «Огонь» – это сделанная, построенная книга. Про войну написать очень трудно; я из всего, что читал, как правдоподобное ее описание могу вспомнить только Ватерлоо у Стендаля и картины боев у Толстого.[265]
Описания войны у Шкловского обусловлены не столько личными переживаниями, сколько его читательским опытом. Кроме того, при создании текста он, конечно, не мог абстрагироваться от своего литературоведческого подхода к композиции: одновременно с «Сентиментальным путешествием» он работал над статьей «Связь приемов сюжетосложения с общими приемами стиля». Война, как ее изображает Шкловский, не имеет никакой осмысленной фабулы, поэтому он описывает ее короткими, не связанными друг с другом предложениями и часто разнообразит текст своим «фирменным» паратаксисом: большим количеством абзацев и пробелов.[266]
Шкловский постоянно рефлектирует над собственным повествованием и часто прибегает к одной из своих излюбленных манер письма, уже описанной им в теоретических работах: к обнажению приема, т. е. к прямому называнию риторического средства, используемого им как автором. В «Сентиментальном путешествии» таким приемом является смешивание исследуемой и исследовательской литературы, а конкретно – введение литературной критики в эпическое военное описание. Шкловский не раз писал: «Новые формы в искусстве создаются путем канонизации форм низкого искусства».[267] Поэтому «Сентиментальное путешествие» не столько описывает путь автора среди бедствий войны, сколько пользуется этим материалом, чтобы наметить новую литературную форму. Такая процедура также уже осмыслялась Шкловским теоретически: «В основе формальный метод прост. Возвращение к мастерству. Самое замечательное в нем то, что он не отрицает идейного содержания искусства, но считает так называемое содержание одним из явлений формы».[268] Шкловский, правда, умалчивает эффект обратной связи, производимый его теорией: форма автобиографического повествования отражается, в свою очередь, на жизненной практике автора. Шкловский должен был вскоре испытать это на своей шкуре.
Когда в 1922 году начались первые показательные процессы против социалистов-революционеров, Шкловский отправляется в Берлин. Столица Германии была тогда одним из центров русской эмиграции, здесь было удобно ждать дальнейшего развития политической ситуации, не будучи зачисленным в предатели. Со своим шатким революционным прошлым Шкловский имел все основания для опасений. Но в изгнании изоляция оказалась сильнее, чем осторожность. В 1923 году Шкловский покаянно возвращается в Советскую Россию. Эту пору своей жизни он несколько отчужденно описывает в «Зоо, или Письмах не о любви». Речь в книге идет, разумеется, о любви, о чем недвусмысленно говорит посвящение: «Эту книгу посвящаю Эльзе Триоле и даю книге имя Третья Элоиза». Трагическая любовь Шкловского к Эльзе Триоле, сестре музы Маяковского Лили Брик, уже с начала книги весьма литературно обрамлена: упоминанием Элоизы Шкловский ставит себя в один престижный ряд с Абеляром и Руссо, собственно, создавшими своими тщательно сработанными любовными письмами западную интимную риторику. Эльза фигурирует в «Зоо…», правда, не под своим именем, а как «Аля». Это скрещивание реальности и вымысла указывает на то, что Шкловский колеблется между эротической аутентичностью и литературным остранением собственного опыта. В первом предисловии 1923 года он формулирует свое поэтологическое кредо «автоматического письма»: любовная тематика понадобилась ему как мотивировка переписки, поэтому с литературной точки зрения любовь выступает не причиной, а эффектом повествовательной композиции.
В 1924 году, уже в Ленинграде, Шкловский оглядывается на свою берлинскую эмиграцию и написанные в это время тексты. Остранение уже не только выражается как литературный прием, но и влияет на самовосприятие автора. Во втором предисловии он пишет: «Я оставил его (прежнего себя) в этой книге, как оставляли в прежних романах на необитаемом острове провинившегося матроса».[269] Остраненное воспоминание о любовной истории еще больше отделяет переживающее я от я рассказывающего. Иначе говоря, композиция повествования о любви делает вопрос о ее аутентичности неразрешимым.
В своей книге Шкловский сам тематизирует и инсценирует эту проблематику, ставя интересный литературный эксперимент. Он включает в повествование, вероятно, подлинное письмо от Эльзы. Письмо перечеркнуто большим красным крестом, но так, что его еще можно читать. Одновременно Шкловский отговаривает читателя от чтения письма и продолжает таким метафикциональным рассуждением: «Итак, дорогие друзья, не читайте этого письма. Я нарочно поэтому перечеркиваю его красным. Чтобы вы не ошиблись. Как композиционно понять это письмо? Ведь оно все же вставлено?». Объяснения Шкловского заводят в неразрешимое логическое противоречие: «Если вы поверите в мое композиционное разъяснение, то вам придется поверить и в то, что я сам написал Алино письмо к себе. Я не советую верить… Оно Алино».[270]