Грэм Робб - Жизнь Гюго
Главным отличием премьеры 1830 года стало то, что революционная лихорадка повлияла только на молодежь. Написанная на шокирующей смеси плебейского и придворного языка, пьеса «Эрнани» казалась всем «лысым старикам» подрывной риторикой{427}. Даже в Англии усмотрели политический подтекст пьесы, – возможно, когда Гюго писал ее, он ни о чем подобном не подозревал. Перевод лорда Гауэра на английский язык, сделанный в 1831 году, снабжен прологом, в котором переводчик просил простить «либеральную музу» автора. Такой пролог стал мерой предосторожности, ведь однажды спектакль смотрели члены королевской семьи:
Воздвигла наша Муза против единствБольшую и крутую баррикаду;Она пронзает Вольтера и уничтожает АристотеляКогда кинжалом, а когда и ядом!{428}
Почти все отклики на премьеру «Эрнани» на самом деле были обзорами всех тридцати девяти спектаклей. Пьеса продержалась на сцене необычно долго, и это в то время, когда железные дороги еще не позволяли приехать в Париж зрителям из провинции{429}. Настоящая «битва за „Эрнани“» длилась несколько недель. Вскоре она выродилась в борьбу за превосходство между актерами и зрителями, разделившимися на два лагеря. В театре размера «Комеди Франсез» романтики всегда оказывались в меньшинстве. Однажды в марте Гюго был на спектакле и следил за происходящим со свежеотпечатанным экземпляром первого издания, помечая все реакции на полях: «смех» (109 раз), «свист» (30), «хихиканье» (9), «шум» (5), «волнение в зале» (2). Один раз он отметил «смех в предвкушении» и один – «шум – ничего не слышно» после речи дона Карлоса о народе, который он сравнивает с зеркалом: «И редко в нем король прекрасным отражен»{430}.
Актер, игравший опекуна доньи Соль, потерял два пальца, сражаясь под началом генерала Гюго; сражаясь под началом сына генерала, он преуспел немногим больше. Когда Эрнани и донья Соль в конце пятого акта умирали в объятиях друг друга, за рампой происходило нечто куда более трагическое: попеременный свист и радостные крики; кулачные бои и аресты. Никогда еще актерская игра не казалась такой бессмысленной. «Здесь, похоже, какое-то противоречие, – писал актер в своем дневнике 5 марта. – Если пьеса плоха, почему они приходят и смотрят представление? А если им так хочется прийти, почему они свистят?»{431} Он чувствовал опасность. Грань между благородной превратностью судьбы и постоянными насмешками была очень тонка. Даже рабочие сцены избегали его. В полночь, вернувшись домой, он написал своему другу Полю Лакруа: «Сборы от первых двух спектаклей уже достигли 9 тысяч франков, что совершенно беспрецедентно для театра [то есть для «Комеди Франсез». – Г. Р.]. И все же нам нельзя терять бдительности; враг не дремлет… Поэтому, ради нашей заветной литературной свободы, к понедельнику созови всех до единого наших сильных и верных друзей. Я рассчитываю, что ты поможешь мне выбить последний зуб у дряхлой клячи классицизма… На кону не я, а великое дело»{432}.
В середине марта неожиданно пришло подкрепление. Ученики Бурбонского коллежа и коллежа Карла Великого (где ранее учились Нерваль и Готье) попросили устроить для них отдельное представление. Ликующих школьников посадили в оркестровую яму. Когда опустили занавес, они снова и снова вызывали на сцену мадемуазель Марс. Но вызовы на поклоны отменили. В зал ворвалась полиция и выгнала всех зрителей. Те обежали театр кругом и, столпившись вокруг кареты актрисы, скандировали: «Донья Соль!»{433}
Через несколько дней после премьеры появились всевозможные пародии на «Эрнани», доказавшие, что сама пьеса, как многие инновационные произведения искусства, содержит элементы самопародии. Только в марте пародий было четыре: «Ни-ни» («Романтическая дешевка в пяти актах и изысканных стихах, перемежаемых нелепой прозой»), «Эрнани» («Романтическая чушь в 5 живых картинах»); «О! Нет!», а также прекрасно рифмованная «Арнали», где главный герой, билетер, влюблен в дочь директора театра. Была даже «битва за „Арнали“»: на втором спектакле сторонники Гюго начали швырять на сцену шутихи. Пародии ставили даже после того, как «Эрнани» сошла со сцены. В июне в театре «Гетэ» давали уже вторичную пародию: «Резня, мозговая лихорадка в 3 приступах».
Многие журналисты не спешили высказать свое мнение; им хотелось понять, куда дует ветер. По мере того как нарастало недовольство, множились и нападки. В консервативной прессе писали о безумцах и дьяволопоклонниках. За несколько недель до Июльской революции атмосфера стала напряженной. Однажды ночью Гюго, вернувшись домой, обнаружил в окне пулевое отверстие. Кроме того, он получил письмо, в котором говорилось: «Если не снимете свою грязную пьесу, мы вас прикончим»{434}. В «Универсэль» ему угрожали смертью, предложив слегка смягчить наказание{435}. Для некоторых пьеса «Эрнани» символизировала прогнивший строй.
К тому времени как «Эрнани» сняли, стало ясно, что Гюго оказался пророком. «Эрнани» стал литературным вирусом, изменившим окружающее пространство. На сцене была Испания XVI века; в зрительном зале шел пролог – а для некоторых и прямая, непосредственная причина – того, что вскоре случится на улицах.
Если «Эрнани» стала для Гюго сражением при Аустерлице (по выражению Сент-Бева){436}, то его квартирная хозяйка была крестьянкой, чья шляпа случайно оказалась на поле боя. В течение нескольких месяцев все движение романтизма топало по ее потолку. Чета Гюго была славной парой, «очень любившей детей», но месье Гюго выбрал «очень трудную профессию». Бедная мадам Гюго! Им придется переехать.
При жизни Гюго население Парижа выросло на 45 процентов и заселило поля по обе стороны от Елисейских. Гюго выбрал квартиру во втором этаже на улице Жана Гужона. Хотя дому присвоили номер 9, он в то время был единственным зданием на улице. Семья Гюго переехала в мае 1830 года: «Деревья, воздух, лужайка под нашим окном, взрослые дети в доме, которые будут играть с нашими малышами… больше уединения и никаких больше „эрнанистов“»{437}.
Детей у Гюго было уже трое: Леопольдина, Шарль и Виктор, чье рождение ненадолго прервало написание «Последнего дня приговоренного к смерти». Адель снова ждала ребенка. Родилась девочка, которую ради удобства называли «Аделью Второй».
Из-за того, что Гюго позволял гостям ждать в своем кабинете, и из-за того, что некоторые из них рылись в его бумагах, комнату, в которой он написал одно из величайших произведений периода романтизма, можно описать довольно подробно{438}: пять красных кожаных стульев, два дивана и несколько столов, на которых лежат очень аккуратные стопки книг; две книги – «История» и «Французские древности» – заложены многочисленными закладками. Странный набор предметов: два рожка для обуви, кинжал, бронзовая голова, чучело белой птицы и несколько странных глиняных горшочков (возможно, сувениры, вырытые генералом Гюго). Стены украшали портреты детей и «сцены крови и смерти – резня в Варфоломеевскую ночь; один всадник убивает другого в уединенном месте». Повсюду литографии друга Гюго Луи Буланже и картина «Ведьмы в „Макбете“». Журналист из «Меркурия» истолковал картину как аллегорию молодых романтиков: «Привет тебе, Гюго! Ты будешь королем отныне!»{439}
Книги были сырьем для романа Гюго о Париже XV века, «Собора Парижской Богоматери». Книгу предполагалось сдать издателю Гослену 15 апреля 1829 года.
28 мая 1830 года, когда самая тяжелая часть битвы была позади, Гюго сидел у окна, слушал свои любимые звуки – щебет птиц и лепет детей – и писал одно из своих первых пророческих стихотворений, La Pente de la Rêverie, в котором разум предается мечтам и падает вниз по спиральному склону перевернутой Вавилонской башни в невидимый мир. Стихотворение во многом служит предтечей «потоку сознания»; оно доказывает, что организующим принципом могут служить намеренные блуждания разума. Тем временем в верхнем мире редактор «Парижского обозрения» (Revue de Paris) Амеде Пишо пытался договориться о компромиссе. Установили новый конечный срок: 1 декабря 1830 года. На сей раз за каждую неделю просрочки Гюго должен был заплатить тысячу франков.
Он купил серый шерстяной гимнастический костюм, новую чернильницу, запер свою одежду в платяном шкафу и «вошел в свой роман, как в тюрьму».
Эти случайные приступы крайней самодисциплины предполагают, что частые ссылки Гюго на свою «праздность» были не просто попыткой бравировать романтической ленью. Как-то в августе 1831 года обозреватель Антуан Фонтани видел, как Гюго бреется.
«Прелюбопытное зрелище: он невероятно медленно проводит лезвием по лицу и убирает бритву в футляр на четверть часа, чтобы она согрелась; начинает обливания и, наконец, выливает себе на голову целый кувшин розовой воды»{440}.