Джеймс Бертрам - История розги
– Так зачем же и желать мучить его? Зачем мучить совесть умирающего старика? Лучше успокоить ее! Зачем раздражать народ, вспоминать то, что уже прошло!
Прошло? Что прошло? Разве может пройти то, чего мы не только не начинали искоренять и лечить, но то, что боимся назвать по имени? Разве может пройти жестокая болезнь только от того, что мы говорим, что она прошла? Она не проходит и не пройдет никогда и не может пройти, пока мы не признаем себя больными. Для того, чтобы излечить болезнь, надо прежде признать ее. А этого-то мы и не делаем. Не только не делаем, но все усилия наши употребляем на то, чтобы не видать, не называть ее.
А болезнь не проходит, а только видоизменяется, въедается глубже в плоть, в кровь, в кости. Болезнь в том, что люди, рожденные добрыми, кроткими, люди, освещенные христианской истиной, люди со вложенными в их сердце любовью, жалостью к людям, совершают – люди над людьми – ужасающие жестокости, сами не зная, зачем и для чего. Наши русские люди, кроткие, добрые, проникнутые духом учения Христа, люди, кающиеся в душе о том, что словом оскорбляли людей, что не поделились последним с нищим и не пожалели заключенных, – эти люди проводят лучшую пору жизни в убийстве и мучительстве своих братий, и не только не каются в этих делах, но считают эти дела или доблестью или, по крайней мере, необходимостью, такою же неизбежною, как пища или дыхание. Разве это не ужасная болезнь? И разве не лежит на обязанности каждого делать все, что он может, для исцеления ее, и первое-главное – указать на нее, признать, назвать ее ее именем.
Старый солдат провел всю свою жизнь в мучительстве и убийстве других людей. Мы говорим: зачем поминать? Солдат не считает себя виновным, и те страшные дела – палка, сквозь строй и другие – прошли уже; зачем поминать старое: теперь уже этого нет больше!
Как зачем вспоминать? Если у меня была лихая болезнь или опасная, трудно излечимая, и я избавился от нее, я всегда с радостью буду поминать. Я не буду поминать только тогда, когда я болею и все тяжело болею, и еще хуже, и мне хочется обмануть себя. Только тогда я не буду поминать. И мы не поминаем только оттого, что мы знаем, что мы больны все так же.
Зачем огорчать старика и раздражать народ?! Палки и сквозь строй – все это уже давно прошло. Прошло? Изменило форму, но не прошло.
Во всякое прошедшее время было то, что мы вспоминаем не только с ужасом, но и с негодованием. Мы читаем описания правежей, сжиганий за ереси, пыток, военных поселений, палок и гоняний сквозь строй, и не столько ужасаемся перед жестокостью людей, но не можем себе представить даже душевного состояния тех людей, которые это делали. Что было в душе человека, который вставал с постели, умывшись, одевшись в боярскую одежду, помолившись Богу, шел в застенок выворачивать суставы и бить кнутом стариков, женщин и проводил за этим занятием свои обычные пять часов, как теперешний чиновник в сенате; ворочался в семью и спокойно садился за обед, а потом читал священное писание? Что было в душе тех полковых и ротных командиров (я знал одного такого), который накануне с красавицей танцевал мазурку на бале и уезжал раньше, чтобы на завтра рано утром распорядиться прогонянием насмерть сквозь строй бежавшего солдата-татарина, засекал этого человека и возвращался обедать в семью? Ведь все это было и при Петре, и при Екатерине, и при Александре, и при Николае. Не было времени, в которое бы не было тех страшных дел, которые мы, читая их, не можем понять. Не можем понять того, как могли люди не видеть тех ужасов, которые они делали, не видеть, если уж не зверской бесчеловечности тех ужасов, то бессмысленности их. Во все времена это было. Неужели наше время такое особенно счастливое, что у нас нет таких ужасов, нет таких поступков, которые будут казаться столь же непонятными нашим потомкам? Такие же дела, такие же ужасы есть, мы только не видим их, как не видели ужаса своих ужасов наши предки. Нам ясна теперь не только жестокость, но и бессмысленность сжигания еретиков и пыток судейских для узнавания истины. Ребенок видит бессмысленность этого. Но люди того времени не видели этого. Умные, ученые люди утверждали, что пытки – необходимое условие жизни людей, что это тяжело, но без этого нельзя. То же с палками, с рабством. И прошло время, и нам трудно представить себе то состояние людей, при котором возможно было такое грубое заблуждение. Но это было во все времена, поэтому должно быть и в наше время, и мы должны быть также ослеплены на счет своих ужасов.
Где наши пытки, наше рабство, наши палки? Нам кажется, что их нет, что это было прежде, но теперь прошло. Нам кажется это оттого, что не хотим понять старого и старательно закрываем на него глаза.
Но если мы вглядимся в прошедшее, нам откроется и наше настоящее положение и причины его.
Если мы не будем говорить: зачем поминать, а посмотрим внимательно на то, что делалось прежде, то мы поймем и увидим то, что делается теперь.
Если нам ясно, что нелепо и жестоко рубить головы на плахе и узнавать истину от людей посредством выворачивания их костей, то так же ясно станет и то, что так же, если еще не более, нелепо и жестоко вешать людей или сажать их в одиночное заключение, равное или худшее смерти.
Если мы только перестанем закрывать глаза на прошедшее и говорить: зачем поминать старое? – нам ясно станет, что в наше время есть точно такие же ужасы, только в новых формах.
Мы говорим: все это прошло; прошло, и теперь уже нет пыток, нет рабства, нет забиваний насмерть палками и др. – но ведь это только так кажется! Триста тысяч человек в острогах и арестантских ротах сидят запертые в тесных вонючих помещениях и умирают медленной телесной и нравственной смертью. Жены и дети их брошены без пропитания, а этих людей держат в вертепах разврата, острогах и арестантских ротах!
Не нужно иметь особой проницательности, чтобы видеть, что и наше время полно теми же ужасами, теми же пытками, которые для следующих поколений будут так же удивительны по своей жестокости и нелепости. Болезнь все та же, и болезнь не тех, которые пользуются этими ужасами. Пускай бы они пользовались в 100 и в 1000 раз больше. Пускай устраивали бы башни, театры, балы, обирали бы народ, только бы они делали это сами, только бы они не развращали народ, не обманывали его, заставляя его участвовать в этом, как старого солдата».
Глава XXVIII Грустная история монашенок в М.
В конце шестнадцатого столетия большая ветвь греческой церкви отделилась от ортодоксальной или государственной и перешла под именем «Соединенной греческой церкви» в лоно римско-католической веры. И так как правительству необходимо было во что бы то ни стало поскорее устранить возникший раскол, то был пущен в ход обычный механизм преследований, угнетений и прочего.
Против католиков были обнародованы различные узаконения, которые в конце концов и достигли желаемой цели. В 1839 году все униаты, как один человек, подписали отмену прежнего решения и возвратились к ортодоксальной церкви. Среди прочих, подписавших упомянутую только что отмену, находился епископ С., который, чтобы доказать на деле свой религиозный пыл, взялся за обращение монашенок города М. Сначала епископ этот пустил в ход проповеди, но когда увидел, что последние решительно никакого впечатления не производят, он с отрядом солдат подошел к монастырю и предложил монахиням либо перейти в новую веру, либо последовать в дальнюю ссылку. Монахини избрали последнее. Вскоре их повели через город; жители следовали за ними и горькими слезами оплакивали судьбу несчастных женщин, которые успели во время пребывания своего в монастыре оказать множество услуг и благодеяний. За городом монахинь сковали попарно цепями, и, закованные по рукам и ногам в кандалы, ярые фанатички брели семь дней пешком до города В., где в качестве прислужниц были заточены в монастырь черных монахинь, представляющих собою в огромном большинстве случаев солдатских вдов. Там вновь прибывшие встретили и других монахинь-католичек, точно так же предназначенных для выполнения всех черных работ. После первых двух месяцев пребывания была устроена первая экзекуция монахинь города М., причем со стороны упомянутого выше епископа С. последовало распоряжение, в силу которого упорные женщины должны были подвергаться порке два раза в неделю и получать каждый раз по пятидесяти ударов. Наказание производилось в помещении, напоминающем собою сарай, в присутствии дьяконов, священников, детей, монашенок и всех обитателей монастыря вообще. Нередко со спин жертв свешивались полосы кожи и мяса, а после экзекуции пол монастыря увлажнялся кровью несчастных женщин. Но они не жаловались и не плакали, а только усердно молились в глубине души. Дело происходило зимой, а так как никакого топлива им не полагалось, то бедняги буквально коченели, а раны их – последствие четырех экзекуций – подвергались серьезному воспалительному процессу. После одной из порок, отправляясь на обычные работы, одна из монашенок лишилась чувств и без сознания повалилась на пол. Ее били до тех пор, пока она не пришла в себя; но при первой же попытке свезти мусор на тачке несчастная снова упала и испустила дух. Другую монашенку из этой же партии живьем сожгли в печи, третью настоятельница монастыря поленом избила до смерти за то, что она соскоблила со скамьи пятно ножом, что составляло проступок против орденских правил. Четвертая умерла под плетью, на пятую обрушилась «случайно» груда дров, за которой стояла одна из черных монахинь. Против тех, которые все-таки оставались преданными своей вере, применялись вновь изобретенные пытки. Одна из них заключалась в следующем. Монашенку заставляли приносить из реки воду; причем приказывали, чтобы медный сосуд, предназначенный для этой цели, она всю дорогу несла в совершенно вытянутой руке. Река была довольно далеко от монастыря, и очень часто несчастные женщины не были в состоянии нести кувшин так, как было приказано. Стоило только чуть согнуть руку, как следовавшие позади черные монашенки хлестали провинившуюся плетью, выливали из кувшина воду на голову своей жертвы и заставляли снова отправляться на реку за новой порцией.