Джеймс Бертрам - История розги
– Цензор! – сказал инспектор.
– Здесь, – отозвался цензор.
– Кто еще сек Семенова?
– Я не знаю… меня…
– Что? – крикнул грозно инспектор.
– Меня не было в классе…
– А, тебя не было, скот эдакой, в классе!.. Завтра буду сечь десятого, а начну с тебя… И тебя отпорю, – сказал он Гороблагодатскому, – и тебя, – сказал он Хорю. Потом инспектор указал еще на несколько лиц. Гороблагодатский грубовато ответил:
– Я не виноват ни в чем…
– Ты всегда виноват, подлец ты эдакой, и каждую минуту тебя драть следует…
– Я не виноват, – ответил резко Гороблагодатский.
– Ты грубить еще вздумал, скотина? – закричал инспектор с яростью.
Гороблагодатский замолчал, но все-таки, стиснув зубы, взглянул с ненавистью на инспектора…
Выругав весь класс, инспектор отправился домой. На товарищество напал панический страх. В училище бывали случаи, что не только секли десятого, но секли поголовно весь класс. Никто не мог сказать наверное, будут его завтра сечь или нет. Лица вытянулись; некоторые были бледны; двое городских тихонько от товарищей плакали: что, если по счету придешься в списке инспектора десятым?.. Только Гороблагодатский проворчал: «не репу сеять!» и остервенился в душе своей, и с наслаждением смотрел на Тавлю, который не мог ни стать, ни сесть после экзекуции».
Наказание солдата розгами один писатель описывает так:
«Вместе с батальоном был выведен на плац и Грицько Блоха. Он стоял за второй шеренгой на левом фланге 8-ой роты. Руки его бессильно висели по обеим сторонам туловища, голова далеко ушла в плечи, глаза жалко смотрели исподлобья; полусогнутые плечи с упавшей грудью довершали жалкую, бедную фигуру Грицька. При объезде батальона командиром Грицько старался принять бравый вид и «зверем» смотрел на начальство, но у него из этого ничего не вышло. Он тоже было начал отвечать на приветствие командира, но из его горла вылетели первые два-три звука, а потом горловые связки отказались повиноваться.
Когда батальон, по команде своего командира, образовал квадрат, то Грицько очутился в середине его.
– От каждой роты по человеку, – громко скомандовал батальонный командир. Четыре заранее выбранные солдата вышли вперед и подошли к Грицько. Грицько еще ниже опустил голову на грудь и, изредка вздыхая, нервно вздрагивал.
– Розги готовы? – прокричал кому-то командир.
Грицько вздрогнул, осмотрелся и застыл в позе человека, ожидающего удара.
– Точно так, ваше высокоблагородие! – ответил кто-то, громко отчеканивая каждое слово.
– Выноси же, чего ждешь! Экие остолопы, – продолжал не то кричать, не то командовать командир.
Какой-то солдат далеко не солдатским шагом тащил на плечах довольно толстый пук прутьев.
– Как идешь? Тверже ногу… раз, два… тверже ногу… Как держишь подбородок… выдерживай такт.
Солдат старался принять к сведению и руководству весь этот набор приказаний, но нога отказывалась повиноваться, подбородок не убирался назад и, чем ближе подходил солдат к тому месту, где находился Грицько, тем больше выходил из себя батальонный командир.
Четыре солдата, стоявшие вблизи Грицько, тоже держали себя не так, как это подобает их солдатскому званию. Солдаты бросали взгляды по сторонам, искоса посматривали на Грицько и часто «поддавали» ступни ног.
– Как стоишь? – вдруг набросился командир, увидя жалкую, беспомощную фигуру Грицько, который при приближении солдата, несущего розги, еще более съежился.
– Смирно! – заорал батальонный, подлетел к самому его уху.
– У, баба! Шкодить умеешь, а как дошел до дела – испугался. Эх ты, паршивая сволочь. Выше голову! Смотри «зверем», смотри молодцом! Так! – кричал командир над самым ухом Грицько, держа перед его лицом здоровый кулак. Опытный глаз старого вояки давно подметил, что вызванные солдаты и особенно Грицько теряют обычную стойкость и выдержанность; его и это выводило из себя.
Грицько старался превратиться в «молодца». Он поднял голову, убрал подбородок, выпрямил грудь, подобрал живот, расправил руки, но все это ему очень плохо удавалось. «Что-то» давило его и «что-то» превращало его в бабу, и он никак не мог совладать с собой.
– Да как ты смотришь?! Смотри веселей, – продолжал орать батальонный командир.
Постарался, было, Грицько посмотреть «веселей», вскинул на своего командира глаза, но они, кроме горя и страдания, ничего не выражали. Это окончательно вывело командира из себя, и на голову Грицько посыпался ряд ударов здоровенных кулаков.
После того, как Грицько, по мнению командира, стал «веселый», он обратился к батальону:
– Смирно! Батальон, на пле-чо!
Батальон дружно, отчетливо исполнил команду и продолжал стоять, держа «на плечо».
Началось чтение приказа и постановление суда относительно наказания Грицько Блохи. По окончании чтения приказа батальон взял «к ноге».
– Ну, ложись, чего стоишь? – обратился командир к Грицько.
Грицько, еле переводя дыхание, сбросил шинель и остался в одном нижнем белье. Шинель была разостлана во всю ширину, и Грицько стал спускать подштанники… Руки у него дрожали, и пальцы никак не повиновались. Кое-как справившись с этим делом, Грицько задрал рубаху, обнажил тело, перекрестился и довольно решительно опустился на шинель. Лицо его перекосилось, худые обнаженные ноги дрожали, точно его сильно била лихорадка. Батальон оставался неподвижным.
Что волновало людей этого батальона, я не знаю. Чувства, одушевлявшие их как людей, скрыты были за солдатским мундиром, и их лица оставались бесстрастными, точно каменные. Дисциплина сковала у них способность отзываться на такие впечатления.
Обнаженное тело Грицько лежало на шинели, все туловище продолжало нервно вздрагивать. Ожидание было мучительно.
– Садись на ноги, а ты на плечи, – приказал командир двум солдатам, раньше вызванным из батальона. Солдаты уселись, придавив тяжестью своих тел ноги и грудь Грицько. Грицько вцепился зубами в руку и… замер.
– Начинай, а ты считай! – отдал командир приказание двум солдатам, оставшимся стоять.
Один из солдат взял розги в руки и бессмысленно смотрел куда-то вперед, а другой переминался с ноги на ногу и, видимо, не знал, что ему делать. Оба они были бледны, а по серьезным лицам можно было судить, что они в эту минуту переживают нечто очень сложное.
– Ну!..
– Раз! – как-то неестественно громко вскрикнул солдат, на обязанности которого лежало считать.
Розга взвилась вверх, застыла на одну секунду в пространстве и, сильно рассекая воздух, изгибаясь в руках солдата, точно змея, опустилась на тело Грицько и… впилась. Тело Грицько вздрогнуло, концы ног, оставшиеся свободными, сделали конвульсивное движение, зубы, впившиеся в руку, оторвались от посиневшей кожи, голова неестественно быстро поднялась вверх и тотчас опустилась к земле с перекошенным от боли лицом. Раздался болезненный стон. На теле остался красно-багровый след.
– Два! – тонким фальцетом как-то вбок продолжал считать солдат.
– Выжидай команду! – строго прокричал старый командир, завидя, что солдат, секущий Грицько, незадолго до команды «два» приподнял розгу вверх.
Розга снова поднялась вверх и снова опустилась. Грицько не выдержал, из груди его вырвался наболевший стон, перешедший в крик.
– О, мамо! на шож ты породила меня на Божий свит! Мамо! Мамо!
– Молчать, баба! – с презрением кричал командир. – Меняй розгу после каждого удара, да смотри, не закрывай глаз… мерзавец! – обратился командир к тому, кто сек. Солдат переменил розгу и, глубоко дыша, расставив ноги, с испугом смотрел на два красно-багровые следа.
Напряженные, внимательные лица двух солдат, сидевших на туловище Грицько, с устремленными в одну точку глазами, говорили о том, с каким ужасом и отвращением они следили за тем, что делал каждый удар, и болезненно ждали следующего…
– Три!..
И опять то же, но с некоторой разницей. При первых двух ударах рука, опускавшая розгу, быстро отделяла ее от тела, теперь она этого не сделала. Лицо солдата, производящего удары, сделалось теперь более бесстрастным. Розга впилась в тело, показалась кровь. Грицько охватила теперь нечеловеческая боль, и он во всю силу своих легких заорал:
– Оксано! Оксано!.. Мамо, мамо! О, мамочко моя!..
– Четыре!.. Пять!..
Розга делала свое дело. Кровь лилась ручьями, покрыв собою сине-багровые следы. Грицько после нескольких ударов перестал взывать к матери, этой утешительнице и страдалице всяких скорбей своих детей. Крик «мамо!», «мамо!» перешел теперь в хрип.
Да! в этот ужасный момент ни одна мать не выстояла бы. Она бросилась бы, как львица, к своему детищу и старалась бы защитить своим старым телом тело своего сына и, быть может, тронула бы сердца этих людей.