Техника текста. Лекции, прочитанные в Музее современного искусства Эрарта в 2012 году - Самуил Аронович Лурье
Иногда, конечно, она смешно проговаривается. Тот же человек рассказывал в первой автобиографии журналистам, как он расстался с коммунистической партией Советского Союза, это напечатано. Он рассказывает, что в какие-то дни девяносто первого года вынул из кармана партбилет, положил его в ящик письменного стола – и перекрестил. В таких случаях вас и должны посещать мурашки по спине. В последний раз я так остро это чувствовал, когда передали в газетах, показали даже, как госпожа Нарусова выступала на открытии выставки восковых фигур – на открытии восковой фигуры своего умершего мужа[38]. И произносила там речь, какой он был замечательный человек и политический деятель. Вот если себе реально представить: вот вдова, вот муж стоит, как живой, сделанный из воска, и она речь произносит; в этом есть некоторый ужас. Гример из морга, вот что такое пошлость.
Сейчас запретили рекламу пива, а я очень ее любил, потому что они обязательно рассказывают, что наша страна – она такая большая, в ней такие просторы, и мы любим ее и совершаем разные свершения. И становилось совершенно ясно, что тот, кто любит нашу страну, должен покупать пиво «Балтика» или пиво «Сибирская корона», обязательно. Или Барышников: прыгает в воздух, зависает, высота, красиво. И это реклама слабительного. Потому что легкость, идея легкости. Все время эта игра мертвого с живым. «Колготки – прочные как истинные чувства». Это до необыкновенности интересно. Помогает еще такая логическая операция: попробовать всю эту схему сыграть обратно, представить себе истинные чувства, прочные как колготки. Тогда оказывается, что в другую сторону эти сравнения пошлости не работают.
Осталось мне, пожалуй, прочитать еще маленький кусочек; все-таки, когда я пишу, то более концентрированно говорю, хотя, может быть, слушать трудно. «Пошлость как судьба», был у меня когда-то такой текст[39].
«О – да: Смерть и Пошлость друг дружке не чужие: стоит Смерти мелькнуть на горизонте легчайшим облачком – и тотчас эта липкая невесомая паутина наливается током, звенит, искрит. Только что мы, бедные, так безмятежно в ней жужжали – вдруг жаркий озноб ужаса –
И мир повернется
Другой стороной,
И в сердце вопьется
Червяк гробовой.
…я подозреваю, что Пошлость – как бы общая дочь Глупости и Смерти. Без метафор – ответ Глупости на вызов Смерти: на предчувствие, что смысла не дано. Глуша страх смерти, Глупость впадает в особенную эстетику – косметическую, нарочито не различающую мертвого и живого. Такое метафизическое легкомыслие подразумевает соответствующую реальность – сплошь из физических тел и притом прозрачную – как у Набокова в „Приглашении на казнь“. Тело играет так называемую душу. Тело легко отнять, так называемую душу – подделать. Чужая смерть – интересный фокус. Жизнь – любовь к чужой смерти. Жить – значит казаться живым. Существование в роли человека сводится к имитации человечности. Скотское или механическое под жирным слоем грима – главным образом словесного, из лжи обыкновенной, – косит под нравственный императив. Пародия нагло притворяется оригиналом, похоть – любовью и так далее. Обрывки этой фальшивой, но крайне активной реальности мы опознаем как пошлость.
То есть не мы, а русская литература от Гоголя до Набокова, это ее всемирно-историческая заслуга. Пошлость возникла вместе с цивилизацией – с нею и погибнет, – а слово для нее нашлось лишь в последней рабовладельческой империи. Да и то не нашлось, – а человек из провинции, последний гений христианства это слово сочинил.
…В советских словарях – без затей: пошлый – это низкий в нравственном отношении, безвкусно-грубый; ну, а пошлость, само собой – свойство по значению прилагательного.
Но вот у Гоголя в „Мертвых душах“ две дамочки трещат о тряпках: какой ситчик милей, не слишком ли пестро; или какой-нибудь Иван Никифорович, миргородский дворянин, проводит время у самовара, голый, в пруду. Или, допустим, острят за обедом в рассказе Чехова. Или мы с Вами ввинчиваемся в переполненный троллейбус – либо наша очередь подходит к билетной, скажем, кассе, а она вот-вот закроется. Ничего такого нравственно-низкого, и грубо-безвкусное часто ни при чем, а ужас (если кто его чувствует) – ужас только в том, что во всех подобных случаях (а жизнь, можно сказать, из них и состоит) мы не являемся существами с бессмертной личной душой – строго говоря, не являемся людьми. Пошлость – наша нечеловеческая сущность и участь. (Как будто Спаситель приходил не к нам, – негодовал Николай Васильевич, – не к нам, не за нами!) Каждый из нас – наверное, даже Вы – бесконечная дробь, а пошлость – наш общий знаменатель.
Но это пошлость в страдательном залоге, почти что кроткая. Дайте-ка ей свободу воли: тотчас изобретет пытку, казнь, рабовладение, полицейское государство (а в героической фазе – революцию и войну, хотя бы гражданскую)».
Поскольку курс наш был объявлен как обучающий, какой можно сделать вывод из этого всего пишущему человеку? Просто себя все время проверять, особенно когда речь заходит о так называемых эмоциях, о словах типа «мы все любим», «все, как один человек» и так далее; особенно когда речь идет об интимных отношениях с государством и государственными структурами. Поэты ведь особенно на это попадаются, даже очень хорошие, потому что вынуждены все равно имитировать. У какого-нибудь советского поэта: «Маме волосы поглажу, накладное серебро» – накладное! – и все, одно слово